Будучи молодым и в искусстве устного слова человеком неискушенным, я верил этим рассказам свято, не понимая, что оральное творчество – та же художка, как и письменная, и, если не добавить к правде капельку лжи, правда будет звучать неправдоподобно. Мемуаристы только и делают, что оправдываются, а их ловят за руку на лжи – вплоть до Жан-Жака Руссо, «Исповедь» которого почиталась всеми за эталон испепеляющей искренности, самокритичной откровенности, признания в таких грехах, о которых прежде и говорить не принято было, даже намеком. И что же оказалось? Руссо возвел на себя достаточно напраслины, но больше по мелочам, да и необычное по тем временам признание в онанизме говорит, скорее, о писательском, чем о человеческом мужестве: ведь сам по себе онанизм неизбежно сопутствует половому созреванию, какой же это грех? Руссо всю жизнь учился притворяться в искренности, чтобы скрыть чувство вины и облегчить совесть, приписав себе мелкие проступки, а про главные – ни слова: ср. историю с украденной ленточкой с отданными в приют детьми, все равно с кем при*бла их Тереза.
А гениальная автобиографическая эпопея Марселя Пруста, в которой литературные персонажи настолько напоминали живых людей, что те обижались и прекращали отношения с автором. Зато сам авторский персонаж Марсель – я уже упоминал об этом, но вот подробности – выведен единственным в семье отпрыском без капли еврейской крови, хотя был полукровка и имел любящего младшего брата: на руках у него писатель и скончался, а брат и потом его дочь, племянница писателя, занимались литнаследством гения. Именно ввиду кризиса аутентичности Андре Мальро назвал свои воспоминания «Антимемуарами». Не сравниваю, конечно, но своей горячечной ленинградской исповеди «Три еврея», где, мне казалось, когда писал, каждое слово – правда, я все-таки на всякий случай дал альтернативное название «Роман с эпиграфами», а Евтушенко все равно обиделся на Евтуха, о других героях и антигероях и говорить нечего. Либо Анатолий Мариенгоф, который, не побоясь очевидного противоречия, назвал свою мемуарную книгу о Есенине «Романом без вранья». Оксюморон в самом этом сочетании – ну, какой роман может быть без вранья? То есть без художки, без выдумки, без домысла и без вымысла. Вот именно: «Над вымыслом слезами обольюсь…»
Теперь-то я допускаю, что частично рассказы Икрамова были вымышлены, как и у Сережи Довлатова, и у Саши Гранта, а тем более у Жени Рейна – пустобрех, каких поискать, насквозь и профессионально, до бессмыслицы. Вот он и лжет на голубом глазу – не из необходимости, а из потребности, не всегда художественной, а то и вовсе без какой-либо надобности. По чистому вдохновению. Его рассказы вривые от начала до конца, но даже такой педант, как Сережа Довлатов, был верен уже заготовленной болванке рассказа, но не реалу, от которого танцевал. Не шедеврист, но перфекционист, он подгонял сырую реальность под совершенную форму, художественно оправлял драгоценный, но дикий камушек. Сравнение потому еще кстати, что Сережа баловался ювелиркой.
Однако это вовсе не значит, что обработка им дикой реальности всегда была оправданной. Вот одно поразительное искажение им действительности, которому я не нахожу ни объяснения, ни оправдания. Вместе со своей бывшей женой Асей Пекуровской, на рассказ которой я и ссылаюсь, Довлатов пришел к еле живому Бродскому в больницу, где тот приходил в себя после операции на сердце, и сообщил ему, что Евтушенко выступил в защиту евреев.
Тот же диалог у Довлатова:
Ни от первой жены Довлатова, ни от его второй жены я так и не получил толкового объяснения. «Ведь Сережа не потому, что защищал Бродского от антисемитского высказывания, придумал колхозы», – написала мне Лена Довлатова. А почему?
(Здесь попутно отмечу досадную опечатку в одной из моих предыдущих книг. Фотография писателя и художника красавицы Наташи Шарымовой лжеидентифицирована под Асю Пекуровскую.)