– Будь ты ему настоящим другом, смог бы – как раз из дружбы, ради дружбы. Он был бы тебе благодарен. Не говоря о ней… – И я убалтывал его сделать это ради обоих.
– Мы с тобой по-разному понимаем дружбу. Я – человек старомодный. А ты – юноша в сравнении со мной. И тоже его друг, хоть и не такой давний. Вот и удружи – ей, ему, мне.
– Дружба дружбой, а табачок – врозь.
Я так и не решился, хотя и не был еще тогда другом ее знаменитому мужу-барду – так, приятельствовал, а подружился спустя. Для многих из нас она была запечатана Сулеймановой (она же – Соломонова) печатью, как джинн в кувшине. По темпераменту она и была джинном, во что бы этот темперамент ни вкладывала. До сих пор у меня в глазах белые вязаные носочки на ее молодых, как у козочки, ножках – не оторваться: мы поднимались гуськом на Карадаг, она шла передо мной, а по вечерам я живо представлял постельные с ней отношения и шел изливать скопившуюся сперму в куда более чуждое, «нелитературное» вместилище, с мужем обладательницы которого я знако́м, по счастию, не был: тот был известняком и звездил в научном мире. Понимаю: от этого тому не легче, если бы он прознал об измене жены с незнакомцем, но совесть свою я таким образом слегка утишал, обводя вокруг пальца. Перед Леной моя совесть тоже относительно чиста, во всех своих грехах (за исключением одного) я ей каялся. Странная вещь, она меня нисколько не ревновала, так была уверена в моей любви. Я и в самом деле однолюб. Много*б и однолюб. Или наоборот: однолюб и много*б.
Как ни странно, меня подначивал Слуцкий, настоящий сводня, хотя по природе, несмотря на военный опыт и женатый статус (в Коктебеле всегда бывал с Таней Дашковской, если она не болела: рак лимфоузлов, от которого и умерла), девственного сознания человек. И вот этот, метафорически выражаясь, девственник, которого до седых волос удивляла способность женщин раздвигать колени перед случайным партнером (см. его «деловую прозу»), попытался стать моим сводником. Одно ему оправдание – это было до его знакомства с Леной Клепиковой, которой он потом всячески покровительствовал как молодой женщине, отбивая от нее в мое отсутствие приставал разного свойства, и как молодому литератору, тяня ее в Союз писателей («А то всё евреи да евреи…»), но не дотянул – мы дали тягу. А меня он чуть ли не на следующий день знакомства свел с художницей Кларой, мы подружились, она жила в поселке, но каждый день перебиралась ко мне на балкон, мы невинно болтали. Подходил Слуцкий с регулярным вопросом:
– Ну как, уже переспали? – смущая и подталкивая нас друг к другу.
Ничего меж нами так и не произошло, отчасти, думаю, из-за него, вдобавок я положил глаз на другую незанятую девицу и легко добился взаимности, и Слуцкий, догадываясь, вслух поражался моему дурному вкусу. Жена Булата в кандидатках не числилась, была как бы бесполым существом и простаивала почем зря, сублимируя сексуальную энергию в общественно-интриганскую. Я корил Камила за то, что он, холостяк поневоле, не исполняет долг дружбы. Самодовольная ухмылка сияла на его жирной узбекской (хоть и еврей наполовину) физии, тем более никогда не снимал тюбетейку. В отличие от большинства из нас он жил один, но свою «хату» использовал, собирая нас в круг, сам в своей неизменной тюбетейке садился, скрестив ноги, посередке, а мы, зная уже его тюремные и лагерные (и не только) байки, заказывали ему, какую именно. Из повстречавшихся мне в жизни рассказчиков (еще Довлатов и Рейн, и теперь вот, в Нью-Йорке, Саша Грант) Камил был, безусловно, самый гениальный. Его байки на глазах превращались в мифологемы, а мифологемы складывались в мифологию: «Мифы сталинской России». Припоминаю его байки о лагерных бля*ях, о том, как со сцены тюремной самодеятельности читал он беспашпортным гражданам стих Маяковского о советском паспорте, или как заключенный-конферансье обратился со сцены к сидящему в первом ряду начальнику тюрьмы: «Товарищ…» – «Гусь свинье не товарищ», – окрысился полковник. «Улетаю, улетаю…» И, взмахнув руками, как крыльями, конферансье улетел-угодил со сцены прямиком в карцер на две недели. Либо о гордом Камиловом отце, который посадил его мальчонкой на коня без седла, и Камил стер в кровь мошонку, но ни жалоб, ни слез, бедный малыш, а Камил, став взрослым, горд гордостью своего отца, и все эти мои пересказы – тень тени, как бы сказал известно кто.