Наливаю бокал. Пью. Что–то невообразимое, особенно после отдыха, после мёртвого сна… Нет! Не передать ощущения блаженства, наплывающего за несколькими глотками «императорского» винограда! Слава виноградоделам острова Хираро! За их здоровье!… Теперь нужно выпить за здоровье самого Масару!… За твоё здоровье, друг!… Теперь… Теперь за светлую память Тому Ибуки — его покойного брата, товарища моего и однонарника по ОЗЕРЛАГу… За твою светлую память, Тому!…
После пары часов нового приступа сна, меня заново макнули в японскую кипящую «микву», потом поставили под ледяной душ… Две чашки удивительно вкусного чая, — и я, будто живою водой умытый, на ногах. Меня ведут в актовый зал Университета. Мой продолжительный сон несколько помял разблюдовку моего времени, утверждённую много раньше моего приезда. Потому сейчас меня будут принимать — слушать и задавать вопросы — студенты, аспиранты и преподаватели Университета Иностранных языков.
Скромное помещение — аудитория человек на девятьсот — заполнено плотно, — сидят на ступенях в проходах и на подоконниках. Эмоционально встречают. Кажется, что у всех в руках газеты с моими портретами. На грифельной, как в школьном классе, длинной доске мелом — «ограничение», — у аспирантов–славистов коллоквиум. Тема: «Дружба народов». Потому:
«… Господин Вениамин Додин–сан расскажет про дружбу и… юность в Советских лагерях ГУЛАГа»… Так вот: «Дружба народов в преисподней…»;
Сотни репортёрских аппаратов, десятки камер нацелены на человека, который должен рассказать «о дружбе и юности» в сталинских застенках!
Ну, что же, и не такое выдюживали. Тем более, у меня цель, корреспондирующаяся с «южно–курильской» — хоть чем–то помочь россиянам!
Здесь Масаджи тихонечко предупреждает: В нашей аудитории и твои товарищи! — Всматриваюсь, но, ослеплённый софитами, ничего не вижу… Ладно. Разберёмся… Значит: «О дружбе и юности»…
Забегая вперёд, скажу: ни в одном из моих бесчисленных обращений к японцам, как и на той встрече с аборигенами Университета Иностранных языков в Токио, я душою не кривил. «Лекция» записана была и на мой диктофон, и на диктофоны сотен прессагентств. И воспроизводилась в качестве вступительного слова, а вернее, вместо моей визитной карточки, во всех аудиториях и студиях, где я выступал после Токио. Вот выдержки.
«… Пережитая вами, мои лагерные друзья, трагедия плена и заключения мне близка и понятна. Как и то, что ваши физические страдания в неволе обернулись ещё и крушением уже дома, на родине, десятков тысяч ваших судеб, якобы, вашей причастностью к структурам КГБ, домогавшимся вас в неволе. Возвратившись домой, все вы оказались «тайными агентами» НКВД. И среди вас — мой товарищ по Братску Тацуро Катакура.
/Забегая: Моральные муки Тацуро Катакура первым почувствовал и в общем воспроизвёл в своём очерке о наших взаимоотношениях, — очень не простых, кстати, — Камерон Хей, корреспондент «Джепен тайме:", 17 октября 1991 года/.
— Да, — продолжал я, — советские лагеря сломали, искалечили десятки тысяч судеб, погубили многие тысячи жизней японцев. Но ведь и несопоставимое число судеб и жизней в десятке стран Азии были погублены вторжением туда японской армии в начале 30–х годов, многие года разбойничавшей там. А в декабре 1941 года ещё и нападением ваших военно–морского флота и авиации на Пёрл Харбор, развязавшим войну на Тихом океане, окончившейся массовой гибелью мирных граждан в Токио, Хиросиме, Нагасаки… Но мы — о русских и ГУЛАГе, которые до конца дней останутся в памяти выживших и возвратившихся. Так знайте и вы, что в «том самом» ГУЛАГе только в «мирные», невоенные, года замучено, погибло, пропало без вести миллионы российских граждан? Тех самых «русских», которых вы не устаёте называть вашими палачами…
Ни в коем случае не пытаюсь умалить масштаб вашей человеческой трагедии в ГУЛАГе. Но это не значит, что я могу забыть о Русской Катастрофе. И вот, как бы вне всякой связи с этим, я задаю вопрос тем из вас, кто выжил и вернулся. Задаю вопрос женам, детям, внукам вернувшихся когда–то, но, как кровные братья мои, мои друзья по Братскому лагерю Тому Ибуки, Ясунори Матсуо, как сотни других моих друзей, не доживших до этой вот встречи. Спрашиваю живых, спрашиваю жен, детей и внуков уже ушедших японцев: выжили бы их близкие и вернулись бы домой, не будь рядом с ними в те страшные годы добросердечных русских людей, — таких же, как и они, заключённых–каторжников? Тех, кто голодая сам, имел мужество поделиться с японцами — соседями по нарам — бесценным ломтем хлебной пайки и несколькими ложками пустой но горячей баланды, кто отдавал покалеченным на путевых работах японцам свою кровь, — а крови–то у них было чуть–чуть, чтобы только самим выжить. Которые, не задумываясь, отдавали снятые с себя, годами скрываемые при шмонах, «незаконные» душегрейки и последние носки, чтобы спасти от гибели на сорока–пятидесятиградусном морозе замерзающего японца, выходца с какого–нибудь тропического островка Якушимы.
Но это всё — заключённые, товарищи по несчастью.