Ночью дождь перешёл в снег. Забравшись на стол, со звериной тоской глядел Островид в крошечное зарешеченное оконце под потолком своей темницы. Пустым, недвижимым, полубезумным взором сверлил он холодную тьму, в которой что-то вершилось, но уже без его участия. Сводящая с ума тишина была его бессменным стражем: не доносился сюда ни грохот сражения, ни предсмертные крики, ни боевые кличи. Лишь сырые стены в пятнах мха и плесени согласились стать его немыми, терпеливыми слушателями, и он говорил, говорил, говорил с ними, пока голос не рассохся, как старая доска.
Каменная кладка выслушала рассказ о временах, когда он был наделён властью бросать сюда кого угодно. Судьба криво усмехнулась – и он оказался по другую сторону решётки.
У него было всё: власть, деньги, семья. Скатывание с вершины началось с заезжего гостя, чья неотразимая мужская стать пленила сердце его молодой жены. Он-то, старый дурак, возрадовался рождению ребёнка! Правда была острее ножа и горше брыда[12] болотного. Он сам сделал всё, чтобы жизнь изменницы стала невыносимой, и сам же поставил камень на её могиле – её и маленького ублюдка, выловленных вместе из реки. Гулкое, как мёрзлый камень, сердце не сомневалось в справедливости воздаяния, но слишком зубастыми стали ночи, а луны – слишком страшными, как разбухшие лица утопленников. А потом волчица-зима сожрала его сына и похитила беременную невестку, его самого превратив в старика с жестоким взглядом и крючковатыми загребущими пальцами. Он везде ревностно искал измену, везде вынюхивал предательство, и вот – то, чего он ждал денно и нощно, свершилось.
Но судьба приготовила ему поистине изощрённую издёвку, открыв дверь темницы и впустив к нему того самого залётного гостя, обладателя молодецких усов, лихой изгиб которых кружил женские головки.
– Ну, здравствуй, Островид Жирославич.
Мерзавец был всё так же хорош: не тронутые сединой кудри упруго вились, пристально-выпуклые, горящие жизнелюбием очи насмешливо сверкали. Грудь Островида не вынесла напора ярости и сипло сдулась, как порванные мехи, а ноги ощутили всю тяжесть лет, прожитых невоздержанно и расточительно. Они тоже предали его, похолодев от стариковской слабости. Ничего не мог бывший посадник противопоставить своему молодому сопернику, и бессилие вкрадчивым языком-лезвием лизнуло его по сердцу, оставив кровоточащий порез. Ушла былая сила из сухого, немощного тела, и некому стало отдать приказ схватить негодяя и бросить в тюрьму: Островид сам стал узником.
Гость со стуком припечатал ладонью к столу женский костяной гребень, украшенный резьбой и жемчугом. Странно смотрелась эта изящная вещица в сыром сумраке узилища, озарённом тусклым отблеском еле чадящей лампы – будто драгоценная пуговица на нищенском рубище.
– Ты всю жизнь топтал чужую могилу, Островид. Вот это, – гость кивнул на гребень, – я взял на настоящей гробнице Любушки. Она спрятана в чистой лесной тиши, окружённая елями, где ты её никогда не найдёшь и не осквернишь. А дочка жива... Синеглазая такая, вся в неё.
Гул этого голоса издевательски корёжил тишину зарешеченного каменного склепа, вонзаясь в мозг Островида сотнями светлых зеркальных осколков. Он мог дробить камни, этот голос. Молодой, сильный... Не то что Островидово старческое сипение.
– Я жалею только об одном – о том, что не увёз тогда Любушку, оставил её с тобой, душегубцем. Сегодня на общем сходе было решено повесить тебя на стене твоих же хором. Это позорная смерть, Островид, и ты её сполна заслужил. Но каждый человек – сам себе судья, и собственный суд может быть суровее суда людского. Оставляю тебя наедине с твоей совестью. Время до рассвета у тебя есть.
Дверь с громыханием закрылась. Гость исчез, как видение горячечного бреда, но гребень остался на столе и блестел ярким пятнышком, будто тихий, светлый укор чьего-то кроткого взгляда. Островид с рыком смахнул его на пол и запустил пальцы себе в бороду.
Его взгляд зацепился за странный выступ в очертаниях гребня на сумрачном полу. Безобидная женская побрякушка таила в себе лезвие, которое при падении выскочило из потайного углубления. Клинок, с виду совсем игрушечный, оказался острым как бритва: на подушечке большого пальца бывшего градоначальника проступила тёмная, точно вишнёвый сок, капля. Сперва безумная радость озарила душу узника дикой молнией: поднять шум, а когда придёт охрана, всадить этот ножичек кому-нибудь в глаз... А дальше? Свобода?
«Пустота», – ответили заплесневелые стены, разливая во рту Островида затхлый вкус сырых кирпичей. И ненастная ночь была того же мнения.
Костляво-морщинистые пальцы с острыми по-птичьи ногтями, пересчитавшие немало монет на своём веку, занимались теперь счётом других блестящих круглышей – пуговиц на расшитом бисером зарукавье, под которым натужно бугрились тёмные извилистые вены запястья.
На каменный пол закапала кровь.
*