Облачные складки на небе разгладились и замерли, хотя покрывало туч и не стало тоньше и светлее; холодные капли тяжело зашлёпали Берёзку по щекам, смешиваясь со слезами. Опустошённая, выжженная болью, осела она на мокрые, розовые от крови доски мостовой и ловила колючими сухими губами беспросветный осенний ливень. Струйки змеились по трясущимся пальцам, воздетым к небу в горестном вопрошении: «Почему?!» Вместо сердца дымилось пепелище, на кладбищенской пустоши которого поднимал венчик и разворачивал огненные лепестки дар – тот самый, что должен раскрываться через боль, а с неживых, восковых губ Берёзки сухим листом сорвалась песня про соловушку:
Сломанным деревом скрипел голос молодой ведуньи, певшей своему нерождённому ребёнку эту песню – и колыбельную, и тризненную. Дитя покинуло её, оставив лишь кровавое пятно на подоле, а муж Первуша лежал где-то под дождём подтаявшей глыбой льда, становясь всё меньше с каждой новой каплей с небес. Не извлечь стрелу, не перевязать рану, не отпоить травами, не отмолить у богов – ничего уж нельзя было для него сделать. «Велик дар – велика и плата за него», – тёплым утешительным эхом аукнулся в ушах Берёзки призрак голоса давно ушедшей бабули.
– А вот и наша спасительница! – весенним громом грянул радостный голос, и её подхватили сильные мужские руки. – Да ты никак ранена, голубка?
Соколко куда-то нёс её стремительными шагами – Берёзка лишь сжимала бледные веки с мокрыми ресницами, когда на них с похоронной тяжестью падали капли. Прилюдным обнажением показался ей подъём на деревянный помост к воеводе, который жаждал увидеть ту, чья сила обратила врага в бегство – впрочем, как и все опалённые огнём боя люди, собравшиеся вокруг. Ей хотелось спрятаться в нору, уйти семенем под землю, а по весне улыбнуться солнцу ромашковыми всходами, но её тормошили, прославляли, благодарили. Вместо замораживающего боль покоя – сотни шальных, горьковато-просветлённых глаз и мокрых лиц, среди которых туманный взор Берёзки выхватил одно – лицо отца, потерявшего своего сына. Вымокшие волосы прилипли ко лбу Стояна, кончик носа и брови набрякли каплями, а застывший, высветленный скорбью взгляд устремился на неё. Не высказать, не вышептать было ему эту страшную весть, и Берёзка проронила:
– Я всё знаю, батюшка.
Её ноги коснулись досок помоста, служившего время от времени для наказания плетьми провинившихся жителей. Под одну руку её поддерживал Соколко, а под другую – воевода.
– Супруг твой пал смертью храбрых, дитя моё, – молвил Владорх, и его низкий, прохладно-суровый голос бархатно смягчила сдержанная печаль. – А сама ты явила спасительное чудо, от коего мы все опомниться не можем. Великая кудесница ты! Даже не знал, что у нас в городе такая есть. Но вижу кровь на тебе... Ты ранена?
– Я цела, господин. – Слова сухо царапали стеснённое горло, но Берёзка подчинила себе и надломленный голос, и одеревеневшие губы. – Дитя я потеряла. Исторглось оно из моей утробы прежде положенного срока.
Владорх опустил светло-русую голову, не найдя средства лучше, чем сочувственное молчание.
– Соболезную твоему горю, – проговорил он наконец. – Ступай-ка ты домой. Отлежаться тебе надобно, отдохнуть. Сама понимаешь, помощь твоя нам может ещё потребоваться: кто знает, как скоро враги очухаются? Может статься, что они снова на нас полезут или дороги перекроют, чтоб город от снабжения отрезать. Мало ли... – Шершавые пальцы приподняли лицо Берёзки за подбородок, а в ясных и суровых, как синий вешний лёд, глазах воеводы замерцала тёплая искорка беспокойства. – Не вздумай только помирать, поняла? Мы без тебя пропадём.
Обмётанные суховатой травяной горечью губы Берёзки сложились в неожиданную для неё самой улыбку – бледную, как больной лучик осеннего солнца.
– Не помру, господин.
Морщинки ответной улыбки прорезались в уголках глаз Владорха, глубоко посаженных под мокрыми пшеничными кустиками густых бровей.
– Ну, так-то лучше, – сказал он. – Ступай, подлечись. Я за тобой опосля колымагу вышлю. Пользу великую ты нынче нам принесла и можешь ещё сделать немало.
«Славный, смелый, удалой», – думалось Берёзке по дороге домой сквозь пелену усталости и боли. Затронул воевода своим мужественным голосом и взглядом соколиным живительные женские струнки в ней, но не игралось ей нынче на гуслях души, не пелось: погибли все её песни в сегодняшнем бою за город, утекли в землю вместе с растаявшим телом Первуши.
*