Если бы у Дюро под рубашкой был почтовый голубь, он написал бы огрызком карандаша на клочке бумаги: «Отец, я следил за Пейко. Он жив и здоров. Продолжаю наблюдение. Буду осторожен!» А если бы Дюро мог посылать свои мысли на расстояние, как телеграммы, он отправил бы такую депешу: «Сердечный привет с немецкой скотобойни. Немцы все заранее продумали. Сделали здесь из жердей загоны, отдельные для лошадей, отдельные для коров. Яловиц, волов и свиней забивают тут же выстрелами в голову. Перед насыпью полыхают огромные костры, дымят полевые кухни. Мясники здесь же свежуют и разделывают забитый скот. В сладком смраде смешалось вместе мычанье, рев, ржанье, ругательства. Коровы сатанеют от запаха крови. Паровоз пригнал в тупик три товарных вагона. Жду, что будет с Пейко, пока его никто не тронул!»
К этому времени Дюро уже съел половину своего школьного завтрака — солдаты-мясники раздразнили его запахом пожираемого ими гуляша. Солдаты-грузчики внесли разделанное мясо в вагоны. Когда чумазый паровозик увез их, мойщики вымыли ножи мясников, а помощники полевых кузнецов начали раздувать мехами угли в железных полевых противнях. Кузнецы с медными лицами раскаляли в них докрасна железные армейские клейма на длинных щипцах и по отрывистой команде офицерика в свежеотглаженном мундире припечатывали их к каждой корове, каждому коню, чтобы все эти животные считались отныне собственностью германского рейха. Только на минуту прервалась эта жестокая забава, сопровождаемая ревом животных и запахом паленой кожи, когда над лугом загудели самолеты. Мясники, кузнецы, охранники, пособники и офицеры распластались на земле.
Когда пришла очередь Пейко, Дюро в первый момент показалось, что он не перенесет позора его страданий. Жеребец будто бы чувствовал, что за ним следит дружественный взгляд. Когда раскаленное клеймо поднесли к его крупу, он встал на дыбы, а как только подручные прижали его к выхоленной гладкой шерсти, он резко встал на передние ноги, выбросив зад высоко вверх, и левым задним копытом ударил одного из солдат. Тот упал и завопил от боли. Но мучителей было много, и они хорошо знали свое дело. Шестеро из них зависли на норовистом жеребце, канатом привязали его к одиноко стоящему буку и до тех пор охаживали длинной ременной плеткой, пока он не склонил покорно гордую голову.
Дюро отвел от своего любимца глаза со слезами стыда и бессилия. Никто теперь, кроме него, не сможет приложить к ранам Пейко тряпку с отваром ромашки.
Темнело.
Офицер выкрикнул последние распоряжения.
Через три минуты на лугу погасли все огни.
Еще через четверть часа луг опустел, и на нем осталось лишь несколько дозоров.
Свежий ветерок под вечерний звон колоколов сельского костела развеял тучи на небосклоне. Пейко вместе с другими молодыми жеребцами направил свой грустный, просящий взгляд к золотистому серпу месяца. Язмина и ее подруги спокойно паслись, пощипывая травку.
В это время паровозик, тяжко пыхтя, притащил в тупичок первые пустые вагончики для скота. Охрипший машинист по-словацки переругивался с немецким солдатом-переводчиком.
— Где это видано — во тьме грузить скот?
— Приказ есть приказ, его не обсуждают.
— А мне плевать! Грузить не буду.
Дюро впервые после побега из школы усмехнулся: машинист Бендик был его старым приятелем.
Тихо, словно уж, соскользнул Дюро с дуба. Сделав крюк, чтобы не услышали шороха его шагов дозорные, подкрался он к паровозу с неохраняемой стороны. Выждав, когда переводчик занял свое внимание перепалкой погонщиков с испуганными коровами, Дюро шепнул:
— Дядя Бендик! Это я…
— Кто?
— Дюро Хмелик.
— А ну-ка гребись отсюда! — строго зашептал Бендик и прижал палец к губам.
— Возьмите меня на паровоз!
— Сегодня я с охранниками. В другой раз…
— Куда вы коней повезете?
— Не знаю, куда прикажут.
— Этим же составом?
— Нет, этим только коров… Коней, наверное, завтра.
— Так завтра мне скажете?
— Обязательно… если вернусь… А теперь беги!
— Спасибо, — прошептал Дюро на прощанье и на четвереньках отполз от паровоза под густую ракиту. И вовремя, потому что переводчик уже учуял что-то неладное и навострил уши, удивляясь, как это дядя Бендик ни с того ни с сего разговаривает сам с собой.
Близилась полночь, когда Дюро увидел наконец светящееся окошко своего дома. По пути к Лазовиску прислушивался к каждому подозрительному шороху — не был ли он осторожными шагами дозора. Он вслушивался и в приближавшиеся звуки фронта; в ночном небе отражались его всполохи, а однажды над горизонтом даже вспыхнула красная ракета и рассыпалась роем мелких звездочек, которые падали две-три секунды и гасли одна за другой.
Когда отец выслушал, какие приключения были сегодня у Дюро, то решил:
— Завтра из дому ни ногой.
— И даже в школу?
— Даже на улицу! Могу я надеяться на твое честное слово или должен запереть тебя в подвале?
— А Пейко ты оставишь немцам?
— Человеческой жизнью можно рисковать только ради человеческой жизни… или ради великой цели, — протянул ему отец правую руку.
— Мне будет нелегко, но запирать меня не нужно, — стиснул ее по-мужски Дюро. — А ты действительно боялся за меня?