Люсьен звонил. Ему свистели, грозили, шикали. Толпа депутатов осаждала трибуну с воплями: «Конституция или смерть!»
Наконец решили поголовную присягу конституции. Люсьен был доволен: враги Бонапарта потеряют драгоценное время, а друзья выиграют.
Чин присяги был сложен и медлен. В первые пять минут успели присягнуть только трое: если бы так дальше шло, дня не хватило бы на пятьсот человек. Чин ускорили, и часам к четырем присяга была кончена.
С большим достоинством вел себя Совет старейшин, заседавший в одной из соседних зал. Но и он был так же беспомощен. Депутаты просили членов особой комиссии, избранной вчера еще для исследования «заговора», объяснить точнее, в чем он состоит и какою именно опасностью грозит свободе и отечеству. Но комиссия ничего толком не могла объяснить, потому что сама не знала, и отвечала общими фразами. Начались бесконечные прения. В эту роковую минуту, когда судьба Революции, их собственная судьба решалась и меч Цезаря уже повис над их головой, «болтуны-идеологи» продолжали болтать, исходили в словах, ничего не могли решить и, наконец, решили все отложить, прервать заседание, чтобы выждать событий.
В это время в одной из нижних зал дворца – вследствие неровности почвы залы находились на разных уровнях – в будущем кабинете императора, огромном, великолепно раззолоченном, но совершенно пустом, только с двумя креслами, сидел в одном из них у камина Сийес с позеленевшим от холода лицом, больше чем когда-либо похожий на Гомункула. Камин плохо топился; за неимением щипцов Сийес мешал угли поленом. Но казалось, никогда ни пламя камина, ни даже солнце не согреет бескровное тело Гомункула.
Бонапарт ходил по комнате взад и вперед «с довольно-взволнованным видом». Каждые десять минут прибегал адъютант Лавалетт с вестями из Совета пятисот. Вести были нехорошие: кое-кто из якобинских депутатов уже отправился в Париж поднимать предместья; это, впрочем, было не так опасно, хотя как знать в такую минуту, что может произойти в следующую? Опаснее было то, что якобинские генералы Журдан и Ожеро, злейшие враги Бонапарта, прибыли в Сен-Клу; ждали и Бернадотта, который только о том и мечтал, как бы при первой возможности предать Бонапарта суду, теперь уже не только как «дезертира», но и «государственного преступника».
Бонапарт чувствует, что надо действовать, нельзя терять ни минуты. Через анфиладу пустых покоев он идет, один, без свиты, только с двумя адъютантами, в Совет старейшин. Нарушая конституционный закон, запрещающий посторонним входить в зал Совета без приглашения, входит в него стремительно, почти вбегает; останавливается посредине зала, у председательской эстрады, и начинает говорить.
Говорит плохо, робеет, как всегда перед собранием; забывает, что хотел сказать, путается, увязает в напыщенных фразах; слова то застревают в горле, то выскакивают, бессвязные.
– Вы на вулкане, граждане… Позвольте же мне, как солдату, говорить откровенно… На меня клевещут, говорят о Цезаре и Кромвеле, о каком-то военном правительстве… Но, если бы я его хотел, разве бы я поспешил сюда, чтобы поддержать народных представителей?.. Время не терпит… У республики больше нет правительства… Остался только Совет старейшин… Пусть же он примет меры, скажет – я сделаю. Спасемте свободу, спасемте равенство!
– А конституция? – прервал его чей-то голос.
– Конституцию вы сами нарушили, – продолжал Бонапарт после минутного неловкого молчания. – Конституцию уже никто не уважает. Я скажу всё…
«Наконец-то откроет заговор!» – искренно обрадовались друзья Бонапарта, но, увы, ненадолго: он ничего не открыл и отделался такими же общими фразами, как давеча комиссия.
– Нет, граждане, я не интриган, – заключил неожиданно. – Я, кажется, достаточно доказал свою любовь к отечеству… Если же я враг его, то вы все будьте Брутами!
Почувствовал, что проваливается, и оробел окончательно, как новичок-актер на сцене или школьник на экзамене.
В зале подымается шум, крики:
– Имена, назовите имена!
Но он никого не называет и продолжает говорить темно и вяло, не попадая в цель, хватая через край. Вдруг начинает запугивать. Вспомнил фразу, сказанную некогда перед каирскими шейхами:
– Помните, граждане, что меня сопровождает бог войны, бог победы!
Фраза эта повергла к ногам его длиннобородых шейхов и учителей ислама, но на французских законодателей не действует. Слышится неодобрительный ропот.
– А вы, мои боевые товарищи, мои сподвижники, храбрые мои гренадеры, – кричит Бонапарт стоящим у дверей часовым, – если здесь какой-нибудь оратор, подкупленный иностранцами, осмелится произнести против вашего генерала слова «Вне закона!», да падет на голову его ваш боевой перун!
Председатель останавливает его, успокаивает, возвращает к главному вопросу о заговоре, но напрасно: он остается в общих местах, как будто вдруг сам становится «болтуном-адвокатом».
– Если погибнет свобода, вы дадите ответ перед миром, перед потомством, перед отечеством! – кричит, точно летит в пропасть, и выбегает из залы, как освистанный актер или провалившийся на экзамене школьник.