Лейб-медик Корвизар еще в первые годы Империи вылечил его от тулонской чесотки, и он сразу начал полнеть. Вместе с худобой лишился той божественной легкости, о которой говаривал, вспоминая молодость: «Я тогда как будто летел по воздуху». Годам к сорока толстеет, жиреет и тяжелеет. Вопреки естеству, душа его в больном теле здорова, а в здоровом – больна. Цвет кожи становится из желтого матово-белым, холодным, как мрамор. В слегка одутловатом лице проступает что-то мягкое, женское, почти «бабье». Один приезжий из провинции лакей, увидев его в парадной карете, рядом с императрицей, в церемониальной шляпе с большими белыми перьями, принял его за «старую гувернантку» Марии Луизы. Вместо прежней оссиановой грусти в этом лице тяжелая, каменная скука – «летаргический сон».
«Мне вас жаль, – говорит Талейран обер-церемониймейстеру Ремюза, – вы должны забавлять незабавляемого!»
Сам император иногда удивляется скуке своих придворных балов. «Это потому, что веселье не слушается барабана», – объясняет ему Талейран.
Скучно государю – скучно и подданным. Не веселят и победы; от них еще скучнее, потому что война кажется бесконечной. «Здесь уныние и недовольство общее, – пишет в частном письме одна современница. – Ни восхищения, ни даже удивления к победам: чудесами пресытились» (госпожа Ремюза).
Революционный диктатор становится самодержавным деспотом.
Мартовским указом 1810 года, восстановляющим тюрьмы для политических преступников, «как бы упраздняется первое действие Революции – разрушение Бастилии» (Тибодо). Школы и лицеи превращаются в казармы, где музы маршируют под звук барабана, так же как дамы на придворных балах. Свобода печати задушена. Из 73 газет остается только 4; статьи поступают в них из «бюро общественного настроения», a редакторы назначаются министром юстиции. «Печатный станок – арсенал: его нельзя делать общедоступным; книги должны печатать только те, кто пользуется доверием правительства». – «Надо бы свести газеты к объявлениям», – мечтает император. «Хорошо бы запретить Тартюфа». – «Мысль есть главный враг царей».
Невинно-либеральная госпожа де Сталь гонима. «Царство смутьянов кончено; я хочу, чтобы меня слушались; уважайте власть, потому что она от Бога». Шатобриана за неосторожное слово о Нероне и Таците император грозит «зарубить саблями на ступенях Тюильрийского дворца».
Скучно, душно, тяжело всем, как в бреду. Он и сам это знает. «Когда я умру, весь мир вздохнет с облегчением: „Уф!“»
«Бог создал Бонапарта и опочил», – говорит ему в лицо префект одного департамента. «Лучше бы немного раньше опочил!» – замечает кто-то шепотом.
Город Париж сочиняет надпись для императорского трона: «Ego sum qui sum (Я есмь Сущий)». – «Я запрещаю вам сравнивать меня с Богом», – отвечает император со скукой и отвращением на слишком бесстыдную лесть.
Точно Каменный Гость: когда идет, земля под ним дрожит. «От последнего камер-лакея до первого министра все чувствовали ужас при его приближении».
Знал ли он, что делает, или бесконечно зрячий ослеп, бесконечно умный обезумел? Все знал; знал, что губит себя, и не мог не губить – не «сгорать» – не умирать, не быть «жертвою». – «Всю мою жизнь я жертвовал всем – спокойствием, выгодой, счастьем – моей судьбе». Не мог не жертвовать, как вечернее солнце не может не склоняться к западу.
«Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову» (госпожа Ремюза). Знал, что опустится, и даже, странно сказать, как будто этого сам хотел.
«Сам себя разрушил, убил себя политическим самоубийством», – говорит один современник. Самоубийство – саморастерзание, «Дух Господен сошел на него, и он растерзал льва, как козленка». Самого себя растерзал, чтобы «из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое».
В 1808 году, перед Испанской войной, надел на себя ладанку с ядом и не снимет ее до конца; но не отравится – уже был отравлен. Императорский пурпур на нем – как одежда Нисса: липнет к телу и сжигает его до костей; он не освободится от нее, пока не взойдет на костер жертвенный: должен сгореть на нем, как солнце на костре заката.
«Только бы продлилось, только бы продлилось», – шепчет мама Летиция, качая головой, как вещая парка. «Твердо знала всегда, что все рушится» (Стендаль). А может быть, и сын ее знал, слышал голос Судьбы и покорно шел на него, как дитя – на голос матери.
Знал, что близок час его – Двенадцатый год.
IV. Москва. 1812
«Целыми часами, лежа на софе, в долгие зимние ночи 1811 года он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал, вскрикивал: „Кто меня зовет?“ – и начинал ходить по комнате, бормоча: „Нет, рано еще, не готово… надо отложить года на три…“» (Сегюр). Но знал, что не отложит, и знал, кто его зовет, – Рок.
«Я не хотел войны, и Александр ее не хотел; но мы встретились, обстоятельства толкнули нас друг на друга, и рок довершил остальное».