– Смотри, какую я, пока ты по Европам катался, ночнушку-соблазнюшку купила по случаю, – сказала она и покрутилась передо мной; разрезанный по бокам подол рубашки, как стрекозиные крылья, замерцал вокруг её обнажившихся ног и живота и, померкнув, снова всё накрыл, когда она замерла.
– Нравится?
Какая она стройная для своих лет, с удовольствием и гордостью подумал я и сказал:
– Какая ты у меня стройная.
– Да уж какая есть, – ответила она.
– Ну, иди ко мне.
– Соскучился?
– Да. А ты?
Она чуть помедлила, потом призналась:
– Очень.
И сделала шажок к постели. Остановилась и спросила:
– А ты меня ещё любишь?
– Да, – сказал я и с облегчением почувствовал, что не соврал.
Она сделала ещё шажок.
– А её?
– Кого? – спросил я и сам едва не сморщился от лицемерной кислятины в своём голосе.
Маша помолчала, явно колеблясь, а потом всё-таки не решилась.
– Мировую революцию, – сказала она.
Я с облегчением засмеялся.
– Обожаю! Только, знаешь… Без взаимности. Иди ко мне.
И она пошла. И мы были вместе, и я был этому рад; и она дышала так прерывисто, словно, как встарь, становилась счастливой. Но в какой-то миг мне подумалось, что она лишь по старой домашней привычке любит меня, и ничего в том уже нет, кроме уюта, который хочется во что бы то ни стало длить и никому не отдавать, – ни надежды спастись, ни порыва спасти, всего лишь желание иметь; от этой мысли я едва не опал, не кончив, и пришлось грубо, бестолково заторопиться. И когда мы раскатились, меня душило разочарование; я и близко не успел натешиться своим ласковым владычеством и не выбил из её упругой податливости ни единого вскрика.
Некоторое время мы молчали, унимая дыхание, а потом она сказала сухо:
– Похоже, по мировой революции ты всё-таки соскучился больше.
– О чём ты? – спросил я.
Мне казалось, я знаю о чём. Оказалось – не вполне. А может, она и сама не поняла ещё, к кому ревнует больше.
– Я так ждала тебя, а ты – первым делом в Кремль… К этому…
– Маша…
Я попробовал её обнять, но она предупредила грудным, напряжённым голосом:
– Не трогай меня.
Невозможно было поверить, что всего лишь полгода назад в близости у неё делалось лицо двадцатилетней, а я любил её так, как даже двадцатилетнюю не любил, потому что гордился собой и тем, что могу хотя бы на несколько минут вернуть ей молодость…
Я провалился в сон, как в прорубь.
А проснулся будто от тихого выстрела. Открыл глаза.
Была глубокая ночь. Была ватная тишина, которую нарушал один-единственный звук. Маша стояла у окна, закусив губу, и в щель между занавесками, таясь, будто с той стороны её выцеливал врангелевский снайпер, выглядывала на улицу. Снаружи, далеко-далеко внизу, урчал, приближаясь, мотор неторопливой ночной машины, и по потолку, как стрелка на отсчитывающем жизнь циферблате, проворачивалась длинная узкая полоса света. Звук проехал под нами и стал, удаляясь, меркнуть. Полоса на потолке сжалась в спицу, остановилась и медленно погасла.
У Маши беззвучно шевельнулись пересохшие губы. Потом она прошептала:
– Не к нам.
В первый момент, спросонок, у меня волосы встали дыбом. Но для Кобы этим завершить разговор было бы мелко.
– Спи, – сказал я. – Если у нас с тобой и закончится, то не так.
– А как? – сверкнув на меня из темноты глазами, жадно спросила она.
– Пока не знаю, – сказал я. – Но не так. Спи.
Когда она легла, я снова попытался её обнять, но она отодвинулась.