Читаем На мохнатой спине полностью

На мохнатой спине

Семейная драма персонажей книги разворачивается на фоне напряжённого политического противостояния СССР и западноевропейских держав, в котором главный герой по долгу службы принимает самое непосредственное участие. Время действия – между заключением Мюнхенского соглашения четырёх западных держав о передаче Судет Гитлеру и вводом советских войск на территорию Западной Украины и Западной Белоруссии.Что это: историческая реконструкция? политическая фантастика? эротическая драма? актуальная аллюзия на переломные события минувших дней? Всё вместе. Такова новая книга Вячеслава Рыбакова, последние пять лет хранившего интригующее литературное молчание.

Вячеслав Михайлович Рыбаков

Фантастика / Проза / Историческая проза / Альтернативная история / Попаданцы18+
<p>Вячеслав Рыбаков</p><p>На мохнатой спине</p>

© ООО «Издательство К. Тублина», 2016

* * *<p>Она пришла</p>

Мне пятьдесят девять лет. Я ответственный работник Наркомата по иностранным делам. Меня ценят и уважают. Я спятил. Я влюбился в девушку своего сына.

Он впервые привёл её в дом не в самый удачный день.

Я устал за сентябрь, как белка в сломанном колесе, но это бы ладно; хуже то, что наши долгие отчаянные усилия, так похожие на попытку остановить танк руками, завершились тем, к чему все, кроме нас, и стремились. Танк попёр. Еле руки успели отдёрнуть.

Я люблю уставать.

Сызмальства помню: бездонная синева по осени горит, подожжённая ослепительно сухим и жёстким солнцем; солнце клонится к дальнему лесу, а ты, закинув за голову руки, блаженно валяешься на земле и смотришь в синеву, как равный. Ведь выкопана и разложена вся картошка, и сметённая в стожок ботва (в наших краях её почему-то называют тиной) ждёт огненного превращения в плодоносную золу.

Тело, жаждущее вкалывать, но с пользой, пронесло память об этом счастье сквозь кровь и голод, партконференции и диппредставительства и хочет, чтобы снова, чтобы так всегда. Просто и ясно, и полно смысла. Труд и его плоды.

А когда труды бесплодны, тоска раздирает так, что хоть душу вырви и кинь в помойку. От бессилия перестаёшь быть взрослым, хочется прижаться к маме и заплакать: я не виноват, я старался…

То, что в семье я ни о чём рассказать не мог, – это полбеды, это понятно: гостайна. Но даже угрюмой апатии нельзя было себе позволить. Надо улыбаться, держать радость, оберегать семейное тепло. Ведь стоит его раз упустить, и уже не восстановишь, как было. Свинцовая память о разъединении, пусть и недолгом, точно осколок вражьего снаряда навсегда застревает у сердца, откуда вынимать его не отважится ни один хирург. Потому что невозможно, сердце распорешь.

И я улыбался.

Смотрелись рядом Серёжка и Надя странновато.

Сын даже дома предпочитал ходить в форме. По-моему, ему элементарно нравилось тугое, мужское поскрипывание ремней. Гордился, простая душа. Он ещё в училище в форму врос, а уж с тех пор, как на его голубой петлице, рядом с крылышками, красной длинной брызгой уселась первая шпала, да после того, как Коба произнёс своё знаменитое «Люблю я лётчиков, и должен прямо сказать – за лётчиков мы горой», Серёжка разве что спать в форме не ложился. Может, и ложился бы, если бы не боялся помять.

Надежду я впервые увидел в новомодных брючках из грубой американской холстины, сидящих в облип, точно синяя чешуя; в таких, чтоб защемить ножками мужскую душу, и раздеваться не надо, и я, помню, подумал: стройненькая – и порадовался за сына. Но этим меня ещё не проняло. Хотя, может, я лишь по первости не ощутил перемены в себе; так, подцепив смертельный вирус, человек некоторое время живёт, как живой, смеётся, играет с детьми, читает умные книги и подписывает важные документы, планируя на завтра совещание и на послезавтра театр, и не ощущает ни жара, ни слабости, ни тревоги; но какая-нибудь Эбола у него в крови уже чавкает вовсю, и никакого послезавтра у него на самом деле нет, а завтра – такое, что и его лучше бы не было.

Ворот блузки у неё оброс воздушными фестончатыми финтифлюшками, и рядом с их колыханием даже комсомольский значок на дерзко высокой груди смотрелся какой-то изысканной, неведомой ювелирам брошью.

А выше финтифлюшек, слепящим ударом изнутри – нежная кожа хрупких незагорелых ключиц. Таких беззащитных, что, стоит глянуть хотя бы мельком, пересыхает в горле.

Лица у них тоже были что твои единство и борьба противоположностей.

Серёжку увидишь, и сразу ясно: вот человек, которому хоть сейчас можно доверить хочешь эскадрилью, хочешь авиаполк. Но ни в коем случае – никаких двусмысленных операций, никаких конфиденциальных переговоров с намёками, обиняками и недоговорками. Что ему там скажут – он просто не поймёт и, слушая розовые и округлые, как буржуйские ляжки, фразы, решит, будто у него теперь на одного верного друга стало больше; а сам ответит так, что лучше бы уж сразу отбомбился. Я-то знал: в свои двадцать пять он стал немножко умнее своей скуластой, вихрастой, честной, как булыжник, физиономии; но если бы не ремни да петлицы, его и теперь можно было принять за подпаска-переростка, что забрёл в город, заблудившись в поисках пропавшей бурёнки.

У Нади лицо было, что называется, интеллигентное. У нас же с некоторых пор как: нос картошкой, волос рус – простонародное лицо; нос с горбинкой, и вообще анфас с профилем подальше от нюшек, грушек и парашек, поближе к ядвигам, эсфирям и шаганэ – интеллигентное лицо. Поступь истории. Интеллигенты с носами картошкой либо давно сгнили в расстрельных ямах чрезвычаек, либо мыкали свои таланты по европейским задворкам и, ошеломлённые кособокостью большевистского интернационализма, кто сознанием, кто подсознанием мечтали о русском Гитлере.

Перейти на страницу:

Похожие книги