Но тогда мы чувствовали себя несгибаемыми великанами, наперекор всей косной силе старого мира обнявшимися навсегда. И мечтали, мечтали, мечтали. Верили, верили, верили. Ведь было ясно, было очевидно любому мало-мальски образованному человеку, что стоит лишь пасть нелепому, отжившему, насквозь прогнившему, точно плесневелый гриб, режиму, всей этой жадной до власти своре трясущихся и мямлящих стариков в лентах и орденах, как жизнь сразу наладится: все обратные связи и социальные лифты заработают, материальные блага хлынут, как из рога изобилия, потому что раскрепостятся производительные силы, и люди, унылые подневольные рабы самодержавия, при новом строе буквально бросятся работать. И рухнет вековечная стенка между нами и Европой, мы сразу станем там своими, долгожданными. Ведь это они придумали социализм, а мы его сделаем… Ледяной наждак ветра продирал до кишок, губы трескались в кровь, на вдохах смерзались связки в глотках, но мы, ни в единую ноту не попадая, упрямо тянули: «Не дам и самой ломаной гитары…»
– С каких это пор ты их возненавидел? – негромко спросил я.
Он некоторое время помешивал ложечкой чай.
– Так, знаешь, мало-помалу. Вот и ты недавно говорил об умных и верных… Да и вообще. Ненавижу. Моя бы воля – не допустил бы ни единой. Время фанатиков и жуликов, подхалимов и авантюристов… – Кончиком ложечки он взял варенье, положил в рот, покатал там, разминая языком, и проглотил. На миг его рябое лицо стало блаженным, почти детским. – А если уж предыдущий режим довёл народ до исступления и революция рванула, надо поскорей её свернуть, заткнуть, превратить в праздники и годовщины, оставить от неё только имена героев и память славных побед… И снова строить нормальную жизнь для нормальных людей. Для честных работяг, а не речистых пройдох. Для умельцев, а не для убийц.
– Коба, дорогой, но ведь социальные взрывы иногда и происходят из-за того, что окостеневшие режимы становятся раздольем для пройдох и болтунов, а честным работягам ходу нет. Всякий род деятельности, всякое мировоззрение даже – революция, патриотизм, наука, кинематограф, что угодно – становятся всего лишь кормушкой для отдельного междусобойчика. Никого со стороны к своей кормушке не подпустят нипочём. Самим же всегда не хватает! Это и при социализме может случиться, ведь люди хотят есть послаще при любом строе. Просто кормушка устроена чуть иначе.
Он шумно отхлебнул чаю.
– Вечно ты какую-нибудь гадость скажешь…
– Я просто размышляю. Кто-то из великих сформулировал: зло – это добро, перешедшее рамки применимости.
– Знать бы заранее, где эти рамки, – сварливо отозвался он, – не жизнь была бы, а хванчкара.
Порывшись во внутреннем кармане френча, он достал какую-то бумажку, сложенную вчетверо, и кинул мне через стол.
– Сегодняшняя, – скупо пояснил он. И, не утерпев, ввернул: – Вас, дипломатов, этаким не обременяют.
Я развернул, ничего хорошего не ожидая. И точно.
Это оказался бланк расшифровки строго секретной депеши с заголовком «Москва ЦК ВКП(б) тов. Сталину, тов. Берии», входящий номер 742. И ниже – будничный бюрократический текст, отпечатанный на видавшей виды машинке со сбитой лентой и подскакивающими буквами: «Ввиду засорённости края правотроцкистскими и кулацко-белогвардейскими элементами просим ЦК разрешить дополнительные лимиты по первой категории на 1 тыс. человек, по второй категории на 5 тыс. человек. Секретарь крайкома Карнаухов».
Я аккуратно сложил бумажку и щёлкнул её по столу обратно Кобе.
– Тысячу на расстрел, пять – в трудовой спецконтингент, – сказал Коба, глядя на меня даже с некоторым любопытством.
Я молчал. Досчитал до десяти. Потом до двадцати. Попробовал варенья: вкусно. Прихлебнул чаю: уже не жгло.
– У Лаврентия на объектах вечно рабочих рук не хватает, – проворчал Коба. – Смертность в среднем по лагерям мы всё-таки понизили, но объём работ-то растёт… А ты мне про рамки.
– А по первой категории зачем столько? – всё же не выдержал я. – Хороший способ строить нормальную жизнь для работящих ребят, а, Коба?
Он со свистом вдохнул и выдохнул воздух носом.