— Видала, брюк сколько! У моего и половины за всю жизнь не было. Я еще те, в которых он женихался, помню… — Она неожиданно крикнула: — Вань! А если бы у тебя зять милиционером работал, тогда как?
Щелкнул телевизор, стало тихо.
— Где ты милиционера взяла?
— Люба предлагает.
— Может, и ничего, — сказал Иван Васильевич после молчания. — Главное, чтобы дом любил.
Она засмеялась, прикрыла рот ладошкой.
— Полюбит, когда детишки пойдут… — Повернулась ко мне, подмигнула: — Давай, Любаня, постарайся. Мы сватью без подарков не оставим.
— Да что вы, тетя Дуся! — сказала я. — Тут другое дело: не знаю, как договориться — он в общежитии живет…
— В общежитии! — ахнула Евдокия Никитична. — Ну я и накормлю же его — вздохнуть не сможет… А приглашать к нам дело простое. Скажи, есть у меня подружка хорошая, самостоятельная.
В столовой телевизор рычал мужским басом, потом перешел на женский визг.
— Чегой-то хорошее показывают, — сказала Евдокия Никитична, увлекая меня в комнату.
Иван Васильевич полулежал в кресле, рот его был приоткрыт, голова откинута, — он спал. Руки Ивана Васильевича свешивались до пола, кулаки упирались в ковер. Евдокия Никитична поставила рядом два стула, уселась и подтолкнула Ивана Васильевича в бок. Он открыл глаза, сел как прежде: локти в колени, подбородком уперся в ладони и снова уставился в экран, будто бы и во сне следил за тем, что происходило в фильме.
У Юры в окнах горел свет. Народу на набережной почти не было. Парни с гитарой сидели на парапете, сюда едва-едва доносилось их пение. Шагах в двадцати на скамейке полулежал мужчина: ноги вытянуты, руки заложены за голову, взяты в замок, взгляд — в небо. А там облака, как разрывы шрапнели, да ровный диск луны.
Я обошла эту странную фигуру и внезапно узнала Владимира Федоровича. Он поднял голову, увидел меня.
— Люба?
Он уже сидел ровно — худые колени острыми углами поднимались вверх.
— Тепло! Хорошо, тихо. Вот написать бы такую ночь, но ведь лучше этого не напишешь…
Опять откинулся на спину, вывернул руки и потянулся, точно хотел снять с неба лунный диск.
— Не напишешь, — повторял он. — А человек все пытается состязаться с природой… И проигрывает.
— Вы художник? — Я села рядом…
Владимир Федорович не ответил.
— Странно, — сказал он. — Писал натюрморт — нравилось, а сейчас вспомнил — и стало стыдно. Плохо, очень плохо…
Он опять застыл, откинул голову, острая борода поднялась. Вынул сигареты, взял одну, чиркнул спичкой.
Его лицо на короткий миг осветилось. Он сказал:
Затянулся глубоко, выпустил кольцо дыма.
— А Федор Николаевич тоже художник?
— Нет. Был учителем литературы, директором школы, но это все было давно, очень давно, Люба.
Владимир Федорович поднялся:
— Пора идти. Я отца одного оставил. Стараюсь этого не делать. Боюсь. Каждый день приступ. И главное, он врачей вызывать не разрешает. — Протянул мне руку, попрощался. — Извините, — сказал он и быстро пошел через дорогу, к дому.
Дверь у Федоровых оказалась приоткрытой. Я хотела прихлопнуть ее, но в коридоре неожиданно вспыхнул свет и я увидела Владимира Федоровича с эмалированным тазом. Он торопился в комнату, толкнул дверь ногой — вода плеснулась, растеклась по полу, — Владимир Федорович застыл на секунду и тут заметил меня.
— Люба, — не удивился он. — Зайдите. Пособите немного… — И исчез.
Я прошла в первую, проходную комнату и остановилась. Беспорядок был фантастический — стол почти у дверей, стулья перегораживали проход, какие-то бутылки и рамы на полу, — мне некогда было все это разглядывать.
До следующей двери я все же добралась, нерешительно ее отворила.
Владимир Федорович стоял согнувшись около кровати старика, пододвигал ему таз с горячей водой. Потом я увидела шприц, Владимир Федорович положил его в стерилизатор.
Федор Николаевич, худой, с выпирающими ключицами, с желтым больным лицом, вроде бы глядел в мою сторону, но наверняка ничего не видел.
— Смените на более горячую или подлейте, — попросил Владимир Федорович. — Горячая ему хорошо помогает.
Я принесла кастрюлю, подлила в таз. Теперь я глядела на впалую старческую грудь, на всклокоченную бороду, на прыгающую жилу на шее и боялась шелохнуться.
— Скоро ему полегчает, — сказал Владимир Федорович. — Оказывается, и этому можно научиться. Делаю уколы, лечу сердечную астму, разбираюсь не хуже «неотложки».
Старик неожиданно поднял голову. Он все еще хрипел, в углу рта блестела серебряная паутинка, но глаза с каждой минутой становились яснее.
Он узнал меня.
— Я позвал Любу, не возражаешь?
Владимир Федорович присел на корточки, насухо вытер стариковские ноги, надел на них валенки, передал мне таз.
— Попробуй уснуть, папа.
Встряхнул одеяло и прикрыл сидящего в подушках старика.
— Я буду рядом, не волнуйся, — говорил он, отступая к двери. Повернулся ко мне и шепотом спросил: — Чаю хотите? Только без сахара. Забыл купить. Впрочем, у нас, кажется, есть вафли.