— Нет, нет, останьтесь, — попросила она. — Класс все равно обязан узнать об этом… Я сейчас расскажу все, только нужно собраться. Понимаете, это очень давняя история, даже не знаю, какой год можно считать ее началом: сорок второй или сорок пятый… По крайней мере помню, что девятого мая, в День Победы, мы с дочкой так радовались и веселились, что моя мама, а ей тогда было за семьдесят, крикнула нам: «Тихо! Не к добру это!» — «Что может быть теперь не к добру?» — спрашиваем мы. «Гогочете так, — отвечает мама, — будто уже ревете».
Женщина опять замолчала. Я украдкой взглянула на ребят: они сидели не шелохнувшись.
— В тот день я вынула из своего тайничка бутылку шампанского, у нас еще с довоенных дней осталась бутылка — купили, знаете, а выпить так и не успели, — и поставила на стол. Да, — вспомнила она, — я не сказала, что Лева получил свое имя в память деда, моего мужа. Понимаете, какое это для меня имя?
Ее взгляд стал неподвижным, а я опять подумала: что же случилось?
Внезапно она заговорила о другом.
— Я всю войну работала хирургом. Вы, наверное, плохо представляете, какой ад эта работа. Мы простаивали по трое суток в операционной. У нас был специализированный фронтовой госпиталь. Ранения в голову. Бывало, падали от усталости, особенно в периоды наступлений. Но ничего. Час-другой поспишь — и опять за скальпель. Никто не знал, откуда берутся силы. У меня была медсестра, ростом с нее, — и женщина показала на Любу, — так та вообще могла работать без передышки. Вздремнет минут десять — и опять за работу… Впрочем, мы так могли потому, что все это казалось пустяком по сравнению с фронтом. А как у них было — я знала. Видела. Когда поступали с ранениями в череп, то я, наверно, лучше всех понимала, что такое война. Слепые. Обезображенные. Представляете, четыре года я вглядывалась в лицо каждого поступившего, я боялась найти среди них Леву. И только постоянное чудо возвращало мне равновесие.
— Чудо? — переспросила Люба.
— Да, девочка. Этим чудом были Левины письма. Сто тридцать писем моего мужа. Он писал их почти каждый день. Иногда письма не доставлялись вовремя; иногда поздние письма опережали те, что были написаны на несколько дней раньше; иногда мы получали по нескольку сразу. У нас дома был такой уговор: без меня не читать. И вот придет письмо от отца, а дочь не читает его сутки, а то и двое, ждет меня. Это был наш праздник. Мы радовались и плакали над каждой строчкой…
Она потерла виски. Мне показалось, что в эти секунды она что-то досказывает себе. Там, вдалеке, в самой глубине ее сознания, пробегали бесконечные картины военных лет — то прошлое, которое беспрерывно продолжается в нас.
— Не помню, говорила я вам, что мы так и не выпили довоенного шампанского? Дочка сказала: давай подождем, пока придет папа. Но мы так никогда и не выпили ту бутылку. Пришло извещение, что муж убит. Погиб уже после войны. Подорвался на мине. Понимаете, для меня как хирурга война еще продолжалась лет десять; сколько человек подрывалось на минах, особенно мальчишек. Минам было безразлично, что люди уже не воюют. О чем я? О шампанском… Мы тогда совсем забыли о бутылке и вспомнили только в пятьдесят пятом, когда у моей дочери родился мальчик. Мой внук. Лева. И тогда я достала бутылку шампанского, ту, что нам так хотелось распить с дедом, и стала открывать пробку. Помню, какими торжественными все были. Я вытерла бутылку, стала медленно поворачивать пробку, но она сломалась, рассыпалась в моих руках, и из бутылки пошел легкий дымок к запахло кислым. «А мы все равно выпьем», — настоял зять. Я разлила рюмки и пригубила. Нет, пить это было невозможно. Вместо шампанского я разлила уксус… Мы много плакали с дочкой, читая Левины письма. Он был в них как живой, и в каждой шутке или фразе оставался его жест и его голос. Понимаете, я старела, а он никогда уже не старел — все те же тридцать пять, — и я в такие минуты начинала думать, что и мне не больше…
Она спросила:
— О последнем письме я говорила? — И прибавила: — Такой сумбур в голове. Все смешалось. Письмо пришло после извещения. Лева писал, что везет нам подарок: двести моих и дочкиных писем. Много позднее их нам доставил его товарищ…
Женщина распрямила плечи, откинула голову и, как-то сурово глядя мне в глаза, с горечью сказала:
— Никто и не подозревал тогда, что сын моей дочери, названный именем деда, через двадцать семь лет своими руками снесет эти письма в макулатуру.
Люба заплакала, а Горохов вытянулся, пораженный. Он стоял бледный, и желваки гуляли по его скулам.
— Мария Николаевна, — я увидела, как он метнулся к окну, — там еще летают какие-то бумажки — может, что осталось?
— Нет, — женщина покачала головой. — Я пересмотрела все. Там нет.
— А если обежать ребят? — крикнула Люба. — Все же рядом. И из других классов. Мы можем всей школой разгребать макулатуру. Мы найдем.
— Нет, — женщина остановила ее. — Не стоит. Сегодня вторник, а макулатуру отвезли в субботу. Я была там. Говорят, бумага сразу же пошла в переработку. — Она помолчала. — Как это мы его проморгали?