— Вы про даму с перчаткой и про смелого, гордого пажа стихи Жуковского небось читали? Чего смеетесь? Никто не станет спорить: паж поступок сделал бесстрашный, за какой-то нестоящей перчаткой своей дамы в самую пасть зверя пошел. И хладнокровно перед мордой разъяренного тигра или льва перчатку поднял, вернулся и даме преподнес. Она, может, этим очаровалась. А он? Он за эту самую свою жертву ради нее вдруг стал ее презирать… И видеть ее больше не хотел… «И пусть, говорит, другой, кому охота, ею занимается, коль она от меня такую жертву согласилась хладнокровно принять…»
— Да бог с вами, Степанида Амвросиевна! К чему вы это?
Прядь волос метнулась у нее со лба, как уносимая вихрем, а голова откинулась назад.
— Уж не думаете ли вы, что я Агашу хулить собираюсь? Ан и не угадали. Агаша несчастная, Агашу жалко, Агаша — женщина хорошая, Агашу все полюбили.
— Ну, конечно, Степанида Амвросиевна. Да и какие могут быть сравнения? И все там, в стихах, не похоже…
Степанида опустила свои предлинные ресницы, остановилась и, как бы в раздумье, слегка качнула головой.
— Не похоже… Верно, не похоже. И все-то это я, глупая, выдумала в своем воображении… И все-то не так… И не стал он, рыцарь-то, даму презирать… И не будет презирать. И никогда не будет. Никогда. Не такой он, чтоб презирать…
С каждым словом Степанида все повышала голос и вдруг как вскрикнет:
— Ну, а с надеждой-то что мне делать? Надежду-то ведь насильно из сердца не прогонишь!
Степанида Амвросиевна с грохотом отдернула железный засов, подняла его над моей головой, как будто хотела ударить, и сказала мягко:
— Клавдиньке, моему жемчугу, кланяйтесь. И навещайте пустопорожнюю Степаниду, никому не нужную.
Я пожал ей руку и вышел. Она закрыла за мною дверь и тут же приоткрыла, выставила вперед лицо и скороговоркой сердито так выстукала:
— А крыльев-то все-таки у нее нет! Пострадала — и уже несчастная… Нету крыльев, нету. Не летать ей, не летать…
Мне жаль Степаниду за то, что в ней сгорает сила, ни к чему большому не приложенная. А Сундук? Неужели он не видит, не чувствует? Вызываю в воображении, вспоминаю, какие они бывают, когда вместе. Нет, конечно, не видит: когда с ней, он так безмятежен, беззаботен, бездумен, а если перед тем бывает раздражен — быстро успокаивается. Не раз он при мне называл ее: «Ты — валерианка, Степанидушка». И она говаривала мне: «Ваня, я знаю, уважает меня… за что, спросите? За легкость. Меня ведь ничто не затуманит, я весело все переношу, что со мной ни случись».
Действительно, она при нем ровно весела и «легка», я сказал бы — светла. Без него она говорит о нем с любованием, а иногда, как сейчас вот, с ревностью, с болью. При нем она чувство свое прячет — очень искусно, с неженской последовательностью. Неужели он, несмотря на свою острую приглядку к самым мелким чертам и движениям в окружающем его мире, не замечает, чего стоит ей эта последовательность? Я убежден, что не замечает. Это у него своего рода рассеянность сердца, сосредоточенного, со всей неистощимостью и страстью, на большом, всепоглощающем деле.
ГЛАВА IX
Я отправился на розыски Прохора. Один только Василий высказал более или менее уверенную догадку, что Прохор должен быть у своей матери «на побывке». Остальные уверяли, что Прохор «всех сторонится», «стал похож на чумового», «на людей не смотрит», «косится», что у него «объявился злобный взгляд» и что «парню конец совсем пришел, не то уж спился, не то вот-вот начнет пить, а если уж начнет, то обязательно сопьется».
Дом стоял вблизи деревни Потылихи, высоко над Москвой, на Воробьевых горах. Я вошел во двор, который был окружен ветхим заборчиком с выдранными там и сям досками, с покосившимися столбиками, с подпорками, дырками, лазами; кучи снега наметены были вдоль стен домика, стоявшего подбоченясь, как будто он собирался упасть, а потом раздумал и стал гордо прямиться изо всех сил.
Не сразу я нашел крылечко, на которое мне следовало подняться. И пока искал, мне казалось, что из окошек какие-то глаза наблюдали за мной, то выглядывая из-за занавески, то опять прячась.
Меня ввели в горенку отменной чистоты. Столы, скамеечка, табурет блестели так, будто их вымыли матросы. На стенах было несколько резных полочек, и ни одна не висела криво, все, как по ватерпасу, пряменько. На ушате с водой крышка гладко обстругана и пригнана с такой точностью, что пылинке, самой проворной и стремительной, не проскочить. Возле печки лежал топор с топорищем, прилаженным без единого клинышка и как будто полированным. Чувствовалась рука своего домашнего столяра и плотника. Прохору, видно, впрок пошла работа в архангельской мастерской, да и угадывалась забота сына о матери.
— А Прохора Максимовича нету… И не бывают они здесь… Я их мать. Они у меня высланные далеко. Напрасно труд на себя приняли здесь их искать…
Но я не ушел. Подставил себе табурет и сел. Она же не садилась, стояла у стола, поглядывала на меня строго, настороженно и выжидающе: что-де сел, непрошеный, уходи… Лицо худое, в глазах спокойная решимость.