Ну какая еще хорошая новость может меня ожидать? И если это самоубийство, какая будет плохая? «Вы умерли» не годится. Для истинного самоубийцы это как раз новость хорошая. А вот плохая, возможно, как раз тот факт, что он не Перси Джексон. Просто потому что – говорю как потенциальный самоубийца – если бы я узнал, что есть лагерь для полубогов, что вообще есть боги и они, о, новость, любвеобильны, я бы повременил со смертью. На немного уж точно. Хотя бы потому что это шанс познать хоть чуточку достоверную суть вещей и сделать мир менее непостижимым. И плевать, что все эти открытия начались бы с по-человечески абсурдной рутины – обвинения в воровстве.
Но так как полубоги – это большая роскошь для мирового однообразия, в своем воображении я так и остаюсь на дне, не сумев задержать дыхание и на три минуты. И где-то здесь, после воспоминаний о расследованиях молодых детективов и приключениях полубогов, я наконец вдруг понимаю, что на самом деле совсем себя не берегу. Из одного только образа, какой возник при взгляде на океан, видно, что самосохранение во мне исключительно инстинктивное.
– У меня не получается на тебя злиться. – Я оборачиваюсь и опираюсь о парапет поясницей, цепляясь за него руками.
– Что?
Мне претит людская наглость. А твоя только сбивает с толку, как неожиданный залп в зеленой зоне посреди ночи. Никогда не знаешь, насколько далеко простирается человеческая хитрость и в какой момент из живой души ты превращаешься в пластмассовое средство достижения желаемого. Именно поэтому я боюсь человеческой хитрости.
А твоя. На твою я не успеваю реагировать. Это странное ощущение. Когда заочно прощается все, пока преобладает чертов восторг от встречи.
– Ты спросил, как сильно твой поступок разозлит меня, – говорю чуть громче и на тебя не смотрю. Обвожу глазами резиновые носки своих утиных ботинок. – У меня не выходит. Злиться.
– Прости меня. – Буквы-попрошайки подползают к моей обуви, дергают за штанину. – Я боялся, если приду к
– Я бы не смог.
– Что именно?
– Не открыть тебе дверь, – насколько честным мне можно быть? – Или закрыть ее перед тобой.
– Если не хочешь, чтобы я был рядом, почему не можешь закрыть передо мной дверь?
Ты задаешь правильные вопросы. И сам это знаешь. Голос осторожный, но ровный, непоколебимый.
– Что ты хочешь услышать?
– Правду.
Если сказать «потому что я добрый и вежливый», ты поверишь? Или «ты хороший человек, а перед хорошими людьми нельзя закрывать двери»? Перед плохими на самом деле тоже. Они от этого портятся еще больше, так что все это дурные варианты ответа. Неподходящие. Неправдивые.
– Ты слишком дорог мне, чтобы я смог жить с воспоминанием о том взгляде, каким ты посмотришь за секунду до того, как дверь захлопнется.
Вот поэтому.
– Это… – свистит ветер совсем немного, сбрасывая с груди один из концов пропитанного тобой шарфа, – правда?
Правильно. Со мной нужно уточнять. Со мной всегда придется сомневаться.
– Правда в том, что я болен, Чоннэ.
– Все больны. Ты сам говорил. Кто-то ручки дергает, кто-то – душит.
Ты слушал. Ты всегда самоотверженно слушаешь. Так почему никак не услышишь? Самого важного. Ради этого я все-таки поднимаю голову:
– А я, – и ловлю твой упрямый взгляд, – буду душить тебя.
Ты склоняешь голову. Она измотанно падает, как после безрезультатных попыток до кого-нибудь достучаться. Наверное, ты вздыхаешь. Тяжело. И, возможно, тоже считаешь меня упертым. Локти, как всегда, упираются в колени, а ладонями тянешься к лицу, чтобы разгладить, чтобы перезагрузиться. Постепенно пальцы вплетаются в волосы и небрежно убирают их назад, лишь бы не мешали тебе опять найти мои глаза и с какой-то категоричностью спросить:
– Ты был в отношениях?
Это не настоящий вопрос. Здесь кроется поступательная отповедь.
– Мне и не нужно, чтобы знать, как все будет, – как дурной, принимаю вызов. – Однажды ты устанешь, тебе перестанет хватать воздуха, и ты уйдешь подышать им в другом месте. В другом месте тебе понравится больше. Ты поймешь, что бывают нормальные партнеры, и постепенно слиняешь. – Голос начинает звенеть. Выдает сорняки тревоги. – Я знаю людей. Вы полиаморны и не любите возиться.
Ты сразу же выпрямляешься, я по глазам вижу, каким твердым будет твой голос:
– Мы полиаморны и не хотим возиться, пока не полюбили. Когда мы любим, мы даже не замечаем, что возимся. Потому что с теми, кого любят, не
Рваные паузы этого обращения ты пропитал упреком. Вымазал каждую букву, каждый слог и звучание. И это яркое замечание, и то, как ты смотришь, и все, о чем пару часов назад рассуждал Ури, и весь мой немыслимый к тебе магнетизм, – все расшатывает меня изнутри. И что-то лопается в груди, потом в животе, задевается, и становится вдруг жутко пусто, кисло, страшно, зыбко. Наживую вскрыто.