Возможно, некоторые, наиболее внимательные, даже, я сказал бы, как я обычно их называю, въедливые, и посему наиболее заслуживающие как этого звания, так и преимущественного нашего внимания, так что, собственно, им (почему — будет понятно позднее, буквально строчки через две-три) и предназначен этот текст; так вот, эти, некоторые, скорее всего заметили, что немудреное название нынешнего текста весьма напоминает немудреное же название, что было предпослано моему тексту на ту же самую тему, про того же самого персонажа, да, собственно говоря, тому же самому тексту, написанному год или два назад. И правильно. Правильно. Это же наука. Но, замечу я этим въедливо-внимательным людям, там было, однако же: «Как вернуться в литературу, оставаясь в ней, но выйдя из нее сухим!» Здесь же небольшое, но значимое отличие; то есть видимая текстуальная разница небольшая, но смысловая огромная! колоссальная! немыслимая! непостижимая! катастрофическая в пределах нашего ноокосмоса! я бы сказал, такая безумно огромная, что практически противопоставляет эти два названия друг другу, как двух непомерных свирепых львов с разинутыми друг на друга пурпурными огнедышащими пастями. Вот. Присмотритесь: «Второй раз о том (второй! второй! не первый же!), как все-таки („все-таки“ вставлено — а это признак чудовищной, страшной разницы!) вернуться в литературу, оставаясь в ней (это нормально обычно), но выйдя из нее сухим. Понятно? Вот так. Я про это, собственно, и твержу.
Так вот.
Первый текст, соответственно, начинался со слов: „Название сего опуса не есть бессмыслица ни как формула временной последовательности поступков (правда, в обратном порядке), ни как последовательность логическая, для простоты описания расчленяющая на стадии некий процесс взаимоотношений авторских интенций в ходе сотворения вещи“.
И сейчас текст вроде бы начинается со слов: „Название сего опуса не есть бессмыслица ни как формула временной последовательности поступков (правда, в обратном порядке), ни как последовательность логическая, для простоты описания расчленяющая на стадии некий процесс взаимоотношений авторских интенций в ходе сотворения вещи“. И действительно, действительно, если вступительные слова первого текста реально отражали (да и отражают сейчас) структуру деятельности и существования в литературе Льва Семеновича Рубинштейна и весь дальнейший текст был как бы расшифровкой (причем весьма поучительной в научном отношении) этой емкой, как эпиграф, как почти иероглифический знак, фразы, то нынешнее начало (сик! — я пишу буквами русского алфавита для пущей сакральности этого благородного латинского восклицания), то уже удвоенное начало сдвигает акцент с достаточно приевшегося Рубинштейна в сторону моей собственной литературной и художественной практики, являясь уже вышеупомянутым иероглифом или эпиграфом моего явного персонажного принципа презентации как в тексте, так и жестово-поведенческой затекстовой и предтекстовой зоне. То есть, как вы заметили, дистанция одного-двух лет, пролегающая между этими текстами, дает мне реальную возможность отслоить от себя (а вернее, дает не мне возможность отслоить, так как при моей мобильности мне для этого требуется не время, а мгновенный волевой акт, который по времени вполне может и совпадать с другим волевым актом по решению, опознанию и сотворению образа, так что эти два года суть, скорее, некое экспозиционное пространство, необходимое для культуры — пусть даже и в моем собственном единственном лице, — дабы осмыслить этот или эти акты и пластифицировать в себя как квазитрехмерный феномен — я понимаю, что это трудно, но это наука!); так вот, со всеми этими оговорками, повторяю: дает возможность отслоить от себя некий образ, с которым, по причине имитационно-близкой его мне явленности, я взаимоотношусь способом мерцательным, временами влипая в него полностью, по не настолько, чтобы не мочь отлететь от него, отделиться, отъединиться, отпорхнуть от него бесшумной эдакой птицей запредельного ему смысла на метаперсонажную позицию, на которой тоже не задерживаюсь долго, чтобы не застыть на этой точке дальнего отстояния от текста или имиджа. (Хотя подобный, последний описанный, дистанционный род взаимоотношения с текстами и образами был характерен для героической поры так называемого московского концептуализма.)