И в этом отношении весьма характерен уважаемый критик Аннинский, столь искусно разобравший мое стихотворение и вдруг (как будто он работает не в контексте культурных процессов хотя бы ХХ века с постоянными ламентациями по поводу краха всего святого, как будто ортега-и-гассетовский дискурс в контексте других не является факультативным и инструментальным), так вот, весьма искусно разобравший мое стихотворение в духе современной деконструкции, вдруг (а может, и не вдруг) делает из этого трагический, а для меня прямо-таки губительный вывод[89]. То есть ужас что! Хорошо, что я читал Батая и Дерриду (или кто-то мне пересказал их — уж и не припомню) и могу результаты этой деконструкции понять наоборот, в положительном для себя смысле (нет, нет, отнюдь не для себя как для себя — кто я?! что я?! — а для себя как простого и бедного репрезентанта современной культуры, имеющей шанс на осмысленность). Но в то же время и неложная проблема передо мной — кому из этих авторитетов доверять? Те-то — иноземцы, и кто их знает (уж во всяком случае, в наших пределах защитить меня не смогут). И в то же время закрадывается подозрение: а не притворяется ли наш критик (именно для деконструкции уже в свою очередь тоталитаризации монополизированного дискурсивного мышления)? Не прикидывается ли с какой игровой целью, надевая на себя манифестационно-персонифицированные черты поведения, прямо как в театре дель арте? Не прикидывается ли неведающим, чтобы не быть обнаруженным абсолютно-неведающим (наш всеобщий и первичный гносеологический ужас), так как полагает себя в этом мире ведающим? Но это я все залезаю не в свои сферы — это все сферы людей знающих, людей науки.
Ну ладно, ладно, я — поэт! Я существо, рожденное для страданий. Каждый вопль, содрогание от шипа, вонзенного в белую, все еще не обремененную сладчайшей привычкой философского нечувствования кожу, лишь непреложно подтверждает: я, вернее, он жив! он как поэт существует! Я, понятно, я стерплю! Но подумал ли прекрасно удрученный величавостью своей всеобщей печали критик, что вдруг жена моя, тихая и немудрящая, положившая годы своей молодости, десятилетия неоплаченной жизни, свои бедные силы, весь заряд неисчерпанной женственности, всеженской, сверхженской преданности на пестование пусть и гадкого (да! да! знаю, знаю — гадкого, на чей-то спеленутый отошедшими Харитами вкус), немощного, не могущего в дом рублик принести (это не по прошлым рублеустойчивым временам, а по нынешним, нынешним!), но, по той же непостижимой преизбыточности женской души, любимого, жалеемого и желаемого мужа-дитя своих грез и разочарований.
Так вот, подумал ли благородно-яростный критик толстокожий, что жена моя, слабо ободренная в своих непосильных и ничем не компенсируемых трудах и своей нечеловечьей ноше моими случайными, куцыми и хилыми публикациями, шепчущая себе в минуты изнеможения и умиления: Вот! Вот, он — поэт! Служитель муз! Это теперь не только я, но весь, весь мир видит! Не зря были труды мои и лишения, лишения детей моих! Да и все дальнейшие унижения и тяготы, связанные с тотальным повышением цен, уголовщиной, коррупцией и непотизмом, — все перенесу ради данного мне Богом и судьбой бедного представителя высокого и мучительного призвания! И это будет мой вклад в российскую культуру и историю и оправдание перед небесами!
И что же?
Что же?!
Из чьей-то статьи, случайно прочитанной, или подсунутой, или услужливо пересказанной сладкими недоброжелателями, притворно ужасающимися: Ах! Ах! Как нехорошо! Как вам не повезло! Как вам, наверное, неприятно! — узнает она, что зря сгубила свои лучшие годы! По ее силам было перенести Рыжкова, Павлова, Хасбулатова, Гайдара, но не это! Так подумал ли наш критик об этом малом! Об этих малых сих! Подумал ли, какой грех на душу берет! Нет, нет, ничто уже в этом мире не значат слезы и страдания беззащитных! Конечно, в ответ скажут, что литература — вещь изначально жестокая и кровавая! Так что же — мы и не люди уже! Значит, уже добродетелью числится средь нас летать с ощеренной пастью, блещущей чищеными белыми клыками, с которых каплет, точится по тяжелой капле черный яд безоглядного умерщвления!
Я понимаю, что мои слова тоже могут лечь непереносимой тяжестью на чьи-то неподготовленные плечи, на чье-то неподготовленное сердце. И мне совсем, совсем не жаль критика — он сам избрал правила и закон, по которым ныне квалифицируем, идентифицируем, деконструируем и в результате редуцируем. Но мне жаль, жаль до слез, до изнеможения, до невозможности произнести следующее слово справедливого отмщения, жаль жену его и детей, не заслуживших все это! Но я был вынужден! Я был спровоцирован! Я был обязан и мобилизован даже сверх своих ожидаемых на это сил.
Я все-таки за некий профессионализм (если это можно так назвать), соответственно нынешнему состоянию культуры и в пределах мирового контекста.