В текстах Пригова и Еременко нам открывается некая внутренняя идеологическая борьба групп или партий внутри сообщества, весьма разнящиеся взгляды на основные мистические цели сообщества и реальную структуру власти и способы сообщения с внешним миром. Если Еременко отстаивает, как можно понять, необходимость воспроизведения в структуре и жизни сообщества образцов, близких к структурам природы и общества, то Пригов, насколько можно понять из его специально затемненных текстов, ратует скорее за жизнеподобие принципов строения и функционирования сообщества, на самом деле воспроизводящих ментальные и метафизические структуры.
Больше ничего об этом сказать невозможно.
Осмелюсь сказать о Хлебникове[84]
1986
Как свойственно, как и должно быть личности на сломе стиля, Хлебников — личность кентаврическая. Это, пожалуй, и отражается в неуклюжем слове, определяющем для меня его стилевую принадлежность — постсимволизм. Переходный период от одного большого стиля к другому — от модерна к конструктивизму — породил титанов, которые неимоверными личностными усилиями завоевали то, что потом стало скучной нормой обыденного сознания. Пожалуй, почти все представители кубо- и эго-футуризма (за редким исключением, как Крученых, Матюшин и некоторые другие), а также раннего акмеизма и есть постсимволисты, с рудиментами символистических апелляций к надчеловеческому, сверхчеловеческому, подчеловеческому, правда, помещаемых постсимволистами в весьма экзотических (для канонической культуры XIX века) местах и пространствах. И вообще, весь стиль, манера поведения, поэтическая поза их, то есть основной способ объявления, манифестации поэзии в мире через постсимволистов можно назвать экзотизацией всех привычных до того параметров как поэтической речи, так и поэтического поведения. Это принципиально отличает постсимволизм от футуризма (конструктивизма), весьма мало у нас известного, ну, разве что по отдельным произведениям Чичерина, Зданевича, Крученых, Гнедова, Туфанова, Терентьева. Пафосом зрелого футуризма стало отыскание предельных, онтологических единиц текста и предельных истинных законов оперирования этими единицами с целью конструирования единственно истинных предметов как искусства, так и быта, и еще дальше — истинных пространств жизни, смерти и мироздания. Совпадая с символизмом и постсимволизмом в глобальности своих претензий, футуризм отличался от первых позой, выправкой кадрового рабочего, холодным и прицельным взглядом инженера, аккуратной прической и строгостью манер руководителя крупного предприятия и непреклонностью, даже жестокостью провозглашателя новой, не терпящей никаких возражений и отступлений программы перестройки всего, что только можно найти в этом мире, во всё, чего еще нельзя найти нигде, но скоро можно будет найти везде, собственно, только это и можно будет найти. А где-то там, уже вдали бродили затянутые в черные сюртуки-сутаны экстатические старцы-юноши символисты, а рядышком, между ног мелькали шаловливые северянины, обряженные индейцами гумилевы, хулиганы маяковские и лохматые безумцы-визионеры хлебниковы.
Но нет, нет, не подумайте, что я идентифицирую себя с этими инженерами человеческого счастья. Они для меня такие же персонажи в вековечной драме культуры.
Надо сказать, что все утопические проекты футуристов, во всяком случае, их пафос переустройства культуры и искусства и мира целиком на основе экономных законов геометрии и мысли как породительнице чистых геометрий всех сфер бытия, я никогда не принимал, но понимал как некий эзотерический опыт эстетической эйфории. Точно так же отношусь я и к научным исканиям Хлебникова, в большинство которых я никогда не вчитывался, хотя, в отличие от футуристов, апелляции к надмирным, высшим, тайным силам, с неким штейнеровским прищуром и дрожью Блаватской, оставляли меня в недоумении, заставляя предполагать род мистификации, но уже выходящей за пределы поэтического образа, то есть аналогично тому, (не буквально, а типологически) как футуристы надели кожанки и взялись за пистолеты.