Волнистое марево колыхалось внизу, но предвечерний воздух был прозрачен, только над самым городом клубился туман из дыма и пыли. Город жил. На окраинах буйно зеленели фруктовые сады; пригородные угодья, разделенные на мелкие участки, золотились стерней, а ближние склоны холмов покрывали чуть тронутые багрянцем и желтизной темно-зеленые виноградники. Внизу виноградников белели строения хуторов. Они выстроились шеренгой над светлой лентой дороги. Это было не магистральное шоссе из Ужгорода на Хуст-Мармарош, на котором движение, вероятно, не прекращалось. Эта дорога шла куда-то в сторону и, должно быть, терялась в отрогах Карпат.
Марии и Пахолу предстояло пересечь ее и идти в город полем или дорогой от излучины Латорицы.
Мария была в обычном платье горянки, на спине она несла котомку с брынзой, которую должна была продавать на базаре. Пахол был одет, как рабочий, и в рюкзаке за его плечами бренчал набор инструментов: Пахол чинил горянам велосипеды. Полсотни пенгов[1] — его заработок — лежали в кармане рядом с документом на чужое имя, завизированным в городской комендатуре. Рюкзак и документы не могли вызвать подозрений — с ними три дня тому назад вышел из города рабочий-партизан.
Марию и Пахола утомил короткий, но изнурительный переход по горам и перевалам, так как им пришлось обойти шоссе и железную дорогу, по которым двигались немецкие части в направлении на Сваляву.
Пахол снял шляпу — лоб его был усеян росинками пота — и подставил лицо легкому ветерку с низины.
Он побледнел от усталости и волнения: вот и Мукачев, цель его мечтаний, пять лет не виденный родной край. Сколько раз до войны он ходил по этим склонам и вот так останавливался полюбоваться пейзажем. Но это было так давно, что казалось вымыслом или произошло не в жизни Пахола, а в чьей-то чужой. Та, прошлая жизнь так отличалась от теперешней, будто не была жизнью Пахола, такая мирная, обычная жизнь.
Мария тоже сняла платок, обмахнулась и снова повязала его старательно двумя узелками, как местные горянки. Она глубоко вдыхала опьяняющий воздух гор и стояла, закрыв глаза, вбирая всем существом ласковую теплынь предвечернего часа, ароматы трав и нагретой солнцем каменистой земли, стрекотание кузнечиков и гудение лесных пчел. Это было такое приятное и радостное ощущение, что Мария не могла удержаться и засмеялась.
— Как хорошо! — сказала она. — Даже не верится, что сейчас война.
Пахол предупредительно подхватил:
— И, с вашего позволения, как хорошо, что это последняя война.
Мария раскрыла глаза и посмотрела на Пахола.
— Прошу прощения, — смутился он, — я снова неправильно выразился?
Он очень смущался, если коверкал слово или ударение или вставлял чешское слово.
— Нет, Ян, что касается языка, вы выразились правильно. Но для нас с вами это не последняя война.
Пахол недоумевающе взглянул на Марию:
— Прошу прощения, но я хотел бы позволить себе лишний раз спросить вас, так ли я понял: товарищ Мария думает — фашисты еще когда-нибудь затеют войну против нас?
— Ах, Ян, разве вы не понимаете, что пока мир поделен надвое, не может быть, чтобы реакция не попыталась опять напасть на революцию!
Пахол грустно вздохнул. Неуютен был мир, в котором он жил. Он молчал, задумчиво вглядываясь в очертания родного города: неужели правда, что он сейчас войдет в него и, может быть, увидит своих?
У них не было времени даже на то, чтобы присесть для короткого отдыха, и они позволили себе лишь постоять несколько минут.
С дороги, ведущей на Сваляву, донесся отдаленный грохот — шоссе отсюда не было видно, но они хорошо знали эти звуки: грохотали танки, идущие в глубь Карпат, к перевалам, на фронт. Гитлеровская танковая армия базировалась в Мукачеве.
Пахол неуверенно сказал:
— Теперь, когда наступление на фашистов пошло с двух фронтов, нет сомнения, что победят демократические страны… Для чего им снова затевать между собой войну?
Мария поглядела на Пахола серьезно, без улыбки:
— Вы, Ян, человек трудной жизни, вы год уже в отряде, столько говорили с товарищами, столько выслушали политинформаций и прочитали столько наших газет, а до сих пор не поняли, что и во всех странах буржуазной демократии тоже два мира — реакции и революции. Пока власть не будет в руках рабочих, капиталисты не поступятся своими интересами.
— Власть! — угрюмо сказал Пахол. — Для чего мне быть министром, когда нужно только заработать детям на жизнь?
— Но вы, кажется, больше всего натерпелись именно от безработицы?
Пахол пожал плечами:
— Это было в фашистской Венгрии, а я говорю про демократические страны.
— Разве вы не слышали о безработице в Америке и в Англии?
Пахол промолчал. Потом честно признал себя побежденным:
— Это верно. Безработицы не было только в вашей стране, где власть принадлежит не фабрикантам, а рабочим.