В конце концов премьера все же состоялась, и слух о ней прокатился, если не по всей «степи великой», то во всяком случае широко, поначалу ее один за другим начали ставить любительские кружки, а затем и профессиональные театры.
Мухтар же Ауэзов режиссером не стал, но театральным человеком — сделался, и не только в том смысле, что впереди у него были новые пьесы, новые премьеры. На протяжении шести лет (1932–1938) он прослужил заведующим литературной частью все того же алма-атинского театра драмы, где ставились тогда пьесы и самого Ауэзова, и его сверстников-казахов (Ильяса Джансугурова, например, Беимбета Майлина), и классический репертуар. Между прочим, как ни смешно по нынешним временам звучит подписанная каким-то чиновником благодарность «зав. литчастью театра тов. Ауэзову М., сумевшему донести до казахского зрителя высокохудожественное слово Гоголя», тогда она если и не превратилась в бронежилет, «Енлик и Кебека» все равно исключили в погромном 37-м из репертуара
А еще до того, должностей не занимая, Ауэзов стал фактически одним из строителей Семипалатинского драматического театра, где в 20-е годы шли разные его пьесы — «Бай-бише и токал» («Жены-соперницы»), «Попечитель народа», особенным же успехом пользовалась «Карагоз». Правда, с успехом — не по вине автора, да и других участников — обидно преходящим. Написанная вскоре после «Енлик и Кебека», опубликованная в 1926 году и тогда же поставленная в Семипалатинске, она почти сразу же была снята с репертуара и возвратилась на сцену только тридцать лет спустя, на заре хрущевской оттепели, сразу после XX съезда. А встречи с русским читателем дожидалась так и вообще чуть не полвека. Правда, ожидание оказалось не напрасным — перевод Владимира Корнилова оказался мастерским, кажется, ему даже точнее старшего своего товарища, Ильи Сельвинского, удалось передать трудное сочетание трагической атмосферы, которой насыщено все действие пьесы, и той лирической дымки, какой она же, эта атмосфера, окутана.
Путь на профессиональную сцену пролег опять-таки через, условно говоря, «сценическое пространство юрты». Сначала автор, который вел тогда в Семипалатинском педагогическом техникуме казахскую литературу, ангажировал двух школяров перебелить рукопись пьесы. У одного, правда, почерк явно оставлял желать лучшего, зато он хорошо разбирал арабскую вязь писателя. Другой же подчищал огрехи каллиграфии. Затем Мухтар с молодой энергией собрал труппу, в которую вошли по преимуществу его родственники (Ахмед просто-таки записным актером сделался) и недавние однокашники по училищу, раздобыл костюмы и декорации и принялся за репетиции, происходившие в самых разных местах, то на одной квартире, то на другой, то просто под открытым небом. Дело шло, хотя и нельзя сказать, что вполне уверенно, во всяком случае, в пять репетиций, по примеру «Енлик и Кебек», уложиться не удалось. Актеры никак не могли запомнить текст, и драматурга-режиссера это, естественно, нервировало, а то и просто выводило из себя. Наконец один из исполнителей, тоже, как и он, учитель техникума, взмолился: «Слушай, Муха, дорогой, ну как тут так быстро выучишь? Ведь у тебя художественная литература это меньше половины пьесы». Мухтар от изумления даже поперхнулся: как это «меньше половины», а остальное это что? газета? объявление? школьный дневник? Но быстро сообразив, что никакого подвоха тут нет, просто бедняга-учитель казахского языка художественной литературой считает одну лишь стихотворную речь, просто улыбнулся, махнул рукой и велел впредь быть поусерднее. В общем, через какое-то время в рабочем клубе Семипалатинска состоялась премьера, а потом даже нечто вроде гастролей организовалось, правда, местного значения — школы, фабрики, вернее фабрички, близлежащие аулы. С образованием же драматического театра с двумя составами — казахским и русским — спектакль перешел на профессиональную сцену.
Пожалуй, я могу понять охваченную революционным нетерпением власть. Она пока мало сажает, она пока без чрезмерного рвения преследует своих же сторонников (не сторонников просто не осталось), но она уже всем, в том числе и художникам, говорит, как и что надо делать.
20-е годы в литературе — время бури и натиска.
«Разгром», «Железный поток», «Цемент», «Оптимистическая трагедия» «Бронепоезд 14–69», «Время, вперед», «Хорошо» — несть им числа, этим романам и повестям, пьесам, поэмам, балладам, порою бабочкам-однодневкам, порой агиткам, на заказ писанным, а порою и книгам внутренне честным, но слишком зависящим от своего времени и потому обреченным на скорое увядание. Что осталось-то — первый том «Тихого Дона», «Белая гвардия», предисловие к поэме «Во весь голос», «Лейтенант Шмидт» — много ли еще?