«Мне еще далеко до тридцати, и вот сегодня — признан! Признан! Благодарю тебя, отчизна, за чистый… Это, пропев совсем близко, мелькнула лирическая возможность. Благодарю тебя, отчизна, за чистый и какой-то дар. Ты, как безумие… Звук «признан» мне, собственно, теперь и не нужен: от рифмы вспыхнула жизнь, но рифма сама отпала. Благодарю тебя, Россия, за чистый и… второе прилагательное я не успел рассмотреть при вспышке — а жаль. Счастливы? Бессонный? Крылатый? За чистый и крылатый дар. Икры. Латы. Откуда этот римлянин. Нет, нет, все улетело, я не успел удержать».
Улетело — и вернулся повседневный сор: пирожки, кухмистерская, унылый осенний дождь, трамвайная остановка. Снова вернулись на мгновение, по какой-то ассоциации: «А странно — «отчизна» и «признан», опять вместе, и там что-то упорно звенит. Не соблазнюсь». Опять ушли, но позже, меряя шагами улицу перед домом, ключи от которого забыл, Федор Константинович вдруг почувствовал, как стронулось что-то с окраины души, «и уже не прежним отдаленным призывом, а полным близким рокотом прокатилось: «Благодарю тебя, отчизна…», и тотчас, обратной волной: «за злую даль благодарю…» И снова полетело за ответом: «тобой не признан…» Он сам с собою говорил, шагая по несуществующей панели; ногами управляло местное сознание, а главный, и, в сущности, единственно важный, Федор Константинович уже заглядывал во вторую качавшуюся, за несколько саженей, строфу, которая должна была разрешиться еще неизвестной, но вместе с тем в точности обещанной гармонией».
И наконец, уже под утро, «спустя три часа после опасного для жизни воодушевления и вслушивания», поэт пробует на звук, на вкус написавшиеся стихи — кстати, гораздо менее интересные, нежели рассказ о том, как рождались они.
Вот и в «Абае» герой пробивается к точному слову и точному звуку — и, более, чем что-либо иное, чем любые подробности судьбы, эти страницы и эти строки напоминают, что читаем мы роман — биографию художника.
«Все вокруг покрыто светлой зеленью ковыля и розовыми метелками каких-то степных трав, по обочинам встают порой заросли чия. Покачиваясь от ветра, травы шепчутся нежными, тихими голосами. У каждой травинки свой голос… Может быть, и чий, обнимаясь с молодыми побегами, славит юность и новую весну?
Напев сам звучит в ушах Абая, и он силится его уловить. Легкая грусть, не отступавшая от него с ночи, исчезает сама собой: перед ним открылся путь к заветной давней мечте. Стихи теснятся в нем, переполняя душу. Сердце не вмещает радости, мысль рвется вперед, не в силах ни на чем остановиться, и стихи возникают беспорядочными обрывками. Они, как прерывистое дыхание, вырываются из груди, повторяясь, вытесняя друг друга, путаясь, изменяясь. В них и помину нет о той четкой форме, которую Абай всегда ищет для своих песен. Порой, подражая восточным поэтам, он подбирает изысканные строки:
Но тут же обрывает напев. Нет, не то… Он хочет найти свои слова, свои звуки… Ему кажется, что юная луна сошла со своей высоты и, избрав Абая, — или узнав его? — стала рядом. И чем теснее эта близость, тем легче льются стихи».
Так начинают жить стихом.
Конечно, оглядка в сторону Владимира Набокова очень своевольна, представления об искусстве не просто расходятся — разбегаются в противоположные стороны. Не зря в том же «Даре» подвергается такому свирепому осмеянию Чернышевский — рыцарь и кумир Михайлова, который безоглядным чувством своим и Абая заражает. Понятно, что отталкивает от него и всей его школы автора «Дара» — скучный утилитаризм, социальная педагогика, публицистика, словом, все то, что искусству сугубо чуждо. Если знать заранее, что «Госпожа Бовари» — это обличение мелкой французской буржуазии, то и труда читать этот роман не стоит себе давать.
Ну а для Абая, как и автора романа о нем, литература — это, среди прочего, и обличение, и научение, и свет знания.
«Если одаренный акын умеет высказывать горе народа и осушать его слезы — никого нет выше и почтеннее его!»
«Пусть процветает такое искусство, которое может бороться с мрачной и косной жизнью, пусть даст оно силу каждому мужественному человеку».
Таковы максимы Абая, которые благодаря ужасному переводу звучат с особенной, окончательной ясностью и конечно же противостоят утонченному эстетизму Набокова, да и от метафизики Пастернака («гибель всерьез», «почва и судьба») отстоят далековато. Они растут не из Серебряного, а из Золотого века русской литературы, а также традиций Востока с его взглядом на искусство как служение.
Ну да не о том речь. В любом случае «Абай» — роман-биография поэта.