«Иной раз подумаешь, — вздыхает он, — что автору, пишущему в наше время книгу о Пушкине, легче, чем было мне, хотя дали, лежащие между его и моим героями, несоизмеримы. Ведь жизненный путь Пушкина благодаря множеству дневников, различных документов и материалов может как бы воочию предстать перед писателем. Дальнейшее всецело зависит уже от него самого. Мне же приходилось в немалой степени полагаться на своих рассказчиков, которые одни факты сообщали точно, а другие легендарно приукрашивали… Требовалось сопоставлять противоречивые порою сведения и всякий раз исследовать их самому, чуть ли не по всем правилам юридических и исторических наук.
Наиболее достоверны данные, относящиеся к последним годам жизни Абая, когда он разрешил своим друзьям собрать в одну книгу его стихотворения. Таким образом, с 1885 года мне на помощь приходит сам Абай со своими произведениями, которые, начиная с этого периода, уже датированы».
Но как раз тут писателя поджидает другая трудность, куда как неподъемная, право и историография здесь не соратники и свидетели-рассказчики тоже. Сохранились воспоминания о том, как Абай, к полному изумлению окружающих, не привыкших к таким сценам, появился в семипалатинской библиотеке, а потом сделался ее завсегдатаем. И Ауэзов пишет едкую сцену. Какой-то местный чиновник, увидев в дверях плотно сложенного казаха, нарочито повышая голос, обращается к соседке: «Удивительно… С каких это пор в Гоголевскую библиотеку стали пускать верблюдов?» На что Абай сдержанно отвечает: «А почему бы не зайти сюда верблюду, господин чиновник, если здесь уже сидит осел?» Вот и все, больше ничего не надо, характер готов.
Есть многочисленные свидетельства того, сколь тесные отношения сложились у поэта с русскими политическими ссыльными, от Евгения Михаэлиса до Николая Коншина и Павла Лобановского, автора единственного портрета Абая, написанного с натуры. Возникают они здесь под своими или под вымышленными именами. Долгие беседы зимними вечерами с этими романтиками-народолюбцами составляют целый сюжет в эпопее. Можно спорить о том, не чрезмерно ли увлекся автор этим сюжетом; и не слишком ли сблизил своего героя с тем же Михаэлисом-Михайловым, а затем с Павловым, за которым стоит харьковский студент-медик и активный народоволец Нифонт Долгополов. А также — верно ли смотрит он на потрясения русской общественной жизни последней трети позапрошлого века, героями и жертвами которой и были эти люди. Бесспорно, однако же, что они и впрямь сыграли свою роль в духовной биографии поэта. Их можно было додумать, но додумать опять-таки с опорою либо на устные, либо даже на документальные свидетельства… Известно, скажем, что Мухтар Ауэзов с карандашом в руках читал воспоминания Н. В. Шелгунова, передающего, в частности, такую историю, слышанную им от князя Суворова, служившего в 1861–1866 годах военным комендантом Петербурга. Михаэлис написал на имя царя прошение о возвращении в Петербург, но по небрежности капнул на лист бумаги чернилами. Расплылась большая клякса. Возмутившись таким непочтением, царь велел перевести просителя из Петрозаводска, где он отбывал тогда ссыльный срок за участие в студенческих волнениях, в Сибирь. В несколько трансформированном виде эта история вошла в роман.
Но ведь никто, никакой свидетель и никакой документ не могут объяснить, как из жизненного сора рождаются стихи, как человек становится поэтом, а жизнь подростка, потом юноши, входящего в пору зрелости, оставаясь равной самой себе, становится в то же время иной, не похожей на здешнюю, — превращается в жизнь поэта. И то, как приходит осознание Миссии, тоже никто бы рассказать не мог, — то ли это миг озарения, то ли результат долгого труда души. А может быть, и то и другое. Запечатлеть незапечатлимое — летучий дух, остановить нечто постоянно движущееся — такова была колоссальной сложности задача, и решать ее предстояло в одиночку и словно бы в первый раз, хотя предшественники, конечно, были. И в прозе, хотя скорее документальной, нежели художественной, — Л. Гроссман, автор книги о Достоевском, появившейся примерно тогда же, когда Аэузов подступался к своему роману, а если говорить о европейских образцах, то доктор Сэмюэл Джонсон с его эпохальными «Английскими поэтами» и столь ценимый Пушкиным Шарль Сент-Бев. В поэзии — Пастернак, Ахматова, Рильке, сам Пушкин, наконец: «Минута, и стихи свободно потекут». Прежде же всего приходит на ум художник, судьбой и почерком бесконечно от Ауэзова далекий, это Владимир Набоков. Он тоже написал роман о поэте, наиболее им самим ценимый в кругу своих русскоязычных произведений, — «Дар». Роман начинается как раз с попытки описать тайный ход пробивающегося к жизни, к словесной форме стиха. То есть в буквальном смысле начинается с описания опыта уже осуществленного — книги стихов, с вымышленной (кажется, самим героем-поэтом, Федором Константиновичем Годуновым-Чердынцевым на ходу сочиняемой) рецензией на этот сборник, которая, едва завершившись, соскальзывает в следующее поэтическое измерение — пока колеблющееся.