Но не в духе Шатобриана или Вальтера Скотта, или внимательно читанного Ауэзовым лермонтовского «Вадима», даже не в духе Фенимора Купера, у которого рассказ о прошлом утрачивает романтический блеск, приключенческую отвагу и становится постепенно картиною действительности, герой же, при всей своей исключительности, включается в общий поток времени. Мухтар Ауэзов скорее движется опять-таки в русле, проложенном Бальзаком, его «Шуана-ми» с их жесткой социальной графикой. Иными словами, это роман не просто исторический, но социально-исторический. Характеры героев в немалой степени определены их общественным положением, динамика повествовательного действия ясно соотнесена с ускоряющимся движением дней, она резонирует подземные толчки эпохи, то и дело возникают массовые сцены, в духе ранней советской литературы, от «Железного потока» до «Разгрома». Взаимоотношения и психология персонажей неотделимы от их общественно-имущественного положения, а среда бытования — это со всею несомненностью среда социальная. Даркембай напоминает Кунанбаю о старинном обычае куна — возмещении за убийство. Но в свирепой и нервной схватке сходятся не просто добро и зло, справедливость и неправедность, как толкует их сложившийся за века свод правил. Тут богатство и нищета сталкиваются, а закон, расколовший степь на тех, кто имеет и кто не имеет, он в войлочных книгах записан, то есть в юртах старейшин. Остановленное мгновение — кинематографический кадр четко фиксирует эту непроходимую межу. Окружение Кунанбая, «и старшие и молодежь, все как на подбор были нарядно одеты. Особенно щеголяли и покроем, и новизной, и стоимостью платья горожане — купцы, имамы, халфе. Их белоснежные чалмы, чапаны и отороченные бобром шапки свидетельствовали о богатстве и довольстве. Рядом с этой нарядной толпой Даркембая мальчики, изможденные, страшные в своей нищете, казались еще более убогими. Лохмотья их были изодраны так, будто эти пленники тяжкой нужды перенесли побои и испытания». Эта картина — конспект пространных описаний лондонских работных домов и школ для бедных, мрачными коридорами которых проходим мы, читая «Оливера Твиста» и «Николаса Никльби». Весьма значительное место в сложной композиционной постройке романа занимают русские политические ссыльные. Это не просто дань «жизненной правде» и даже не просто школа просвещения, которую проходит Абай. С Михаэлисом, Долгополовым и другими в роман входит революционная стихия, которая скоро захлестнет всю империю, принеся с собою большие перемены и большие несчастья.
В молодости Мухтар Ауэзов сильно увлекался романтической прозой раннего Горького; он и теперь, сочиняя «Абая», на него оглядывается, но только уже не на «Челка-ша», а скорее на «Фому Гордеева». Ведь Ауэзов пишет такую же выломившуюся из своей среды фигуру, какой оказался этот сын волжского водолива, поднявшегося наверх и сделавшего себе миллионное состояние. Только поэту-наследнику владетельного бая было труднее, чем его русскому современнику. одному тесно в купеческом мире, он с Яковом Маякиным ужиться не может, а другому — в мире, считающем свою историю не на года — столетия. Но дорогу проложил, безусловно, Горький, потом по ней пошли многие, например, другой, тоже близкий Ауэзову прозаик, — Джек Лондон, написавший своего изгоя — Мартина Идена. Недаром он, откликаясь как раз на «Фому Гордеева», говорил, что реализм Горького «более действен, чем реализм Толстого или Тургенева. Его реализм живет и дышит в таком мощном порыве, какого они редко достигают». Это, конечно, не так, но зачем искать справедливости в личных пристрастиях? Впрочем, не только в личных. Сказано это было в ту пору, когда Горький стремительно и словно бы беззаконно ворвался в мировую литературную атмосферу и действительно потеснил на время в читательском сознании Запада и Тургенева, и даже самого Толстого. На что уж далек от Горького Андре Жид, а ведь и он, прочитав автобиографическую трилогию, поразился: «Какая-то дикая поэзия и безнадежный лиризм проницают все произведение, поднимая его над уровнем простого реализма и не выводя в то же время из рамок действительности».
Примерно то же самое можно сказать и об «Абае», только «дикая» поэзия прозвучала бы чужеродно, да и «безнадежностью» эпопея не дышит. Впрочем, тут тоже сказывается устройство зрительного аппарата, автор «Фальшивомонетчиков» видит то, что хочется видеть
Социальный роман.
Но также, конечно, — роман-биография, тоже почтенная жанровая разновидность, возникшая еще в начале XIX века (Пушкин с его «Арапом Петра Великого», еще раньше — тот же Вальтер Скотт, в одну пору с нашим гением — Вашингтон Ирвинг и Томас Карлайл) и в XX веке, когда Мухтар Аэузов входил в пору творческой зрелости, уже вполне развившаяся.
Сочиняя его, Ауэзов столкнулся с двумя трудностями. Об одной мы уже часто говорили, но стоит все же наконец дать слово самому писателю.