Ну и наконец, нижний слой, шаруа, безземельная беднота — пролетарии степи. На фоне белых, просторных, многостворчатых юрт особенно резко бросаются в глаза «стоящие на краю… черные, дырявые юрты, а порой и просто шалаши бедняков. Жайляу как бы нарочно выставляло их напоказ. Даже при первом взгляде на эти нищие юрты легко было понять, какой тяжелой нуждой придавлено к земле большинство семей каждого аула». Такие контрасты, эта жесткая графика приводят на память, если говорить о русской традиции, прозу Григоровича или Помяловского, а на Западе, скорее даже не Золя либо Гюисманса, но опять-таки американцев, Фрэнка Норриса и, следом за ним, Теодора Драйзера — старшего современника Ауэзова. Америка с ее бешеными скоростями и неукротимой энергией, и противостояния жизни обнажала острее и беспощаднее, чем неторопливая Европа.
Трудность, однако же, состоит в том, чтобы за
Мухтар Ауэзов с этой трудностью справился. Он изобразил расщепленный, но
В ту пору, когда появилась первая книга «Абая», в Казахстане не было еще развитой историографии, не было книг, хоть отдаленно сопоставимых с трудами Карамзина, Ключевского, Соловьева. В этих обстоятельствах литература словно брала на себя задачи, которые обычно решает историческая наука.
Ведь даже чисто познавательная ценность «Абая» состоит вовсе не в фактической его достоверности. Это не свиток документальных свидетельств и не чреда живых воспоминаний, компенсирующих отсутствие таковых. Это философия национальной истории. На самом деле Мухтар Ауэзов пишет не лица и не события… впрочем, нет, конечно, и лица, и события он изображает, иначе — какая же это литература? — но стремительное или, напротив, неторопливое, вглубь и вширь, движение действия, насыщенного самого разного рода событиями. Вся эта многолюдная сцена, разговоры, тяжбы, погони, все это складывается в
Не напрасно же возникает на страницах романа и невидимо организует всю его сложную конструкцию нерасчлененный образ народа в том пушкинском смысле, который скрыт в финальной ремарке «Бориса Годунова».
«Что такое — народ? Сила — при раздорах с соперниками, прах — когда сам в нужде. В битвах победа куется его руками, а при дележе в эти руки попадает лишь пыль от прогоняемых мимо награбленных стад… Так и гибнут люди, безвестные, безымянные, вот и теперь они усеют белеющими костями всю степь».
Тяжелое это пророчество пластически подтверждается, усиливается картиной бурана, кружившего трое суток; и даже когда природа устала бунтовать, когда снег перестал метаться и из-за перевала выглянуло багровое солнце, все равно «неугомонный ветер… все еще не мог смириться до конца и нет-нет да вздымал упрямую поземку. Наконец и он затих, но в этой тишине мороз был только страшнее; казалось, воздух трещал от стужи».
Это как раз и есть осязательная метафора перелома — не чьей-то отдельной судьбы, — самой жизни, истории.
Правда, за горизонтом неясно мерцают очертания города с синими дворцами, в нем движутся легкие тени, доносятся чьи-то голоса. Призрачная эта легкость порождает тяжелый, напротив, вопрос: способен ли аул, не утрачивая себя, лучшего в себе, прорваться за свои границы и сделаться частью большого мира, брать, не кичась, и отдавать, не скупясь.
Абай-просветитель всю жизнь мучился этой проблемой.
Абай — герой романа — унаследовал это добровольное бремя.
И это тоже философия истории народа, мучительно входящего в общий круг.
Когда-то не почитаемый ныне Энгельс сказал, что из романов Бальзака можно узнать о Франции времен Реставрации больше, чем из трудов всех историков и экономистов вместе взятых. То же самое, естественно с географическими и хронологическими поправками, можно сказать об эпопее Мухтара Ауэзова. Исторический роман.