У него повсюду есть друзья, даже среди готтентотов. Тем не менее он самый одинокий из людей. Из всех, кого я знавал в жизни, он парит наиболее высоко – и в то же время он крепко связан с землей. Но, употребляя относительно Сандрара слово «космический», легко оскорбить его; это могло бы значить, что он принимает жизнь, какой она есть. А Сандрар не принимает. Не принимает ничего. Не говорит ни «да», ни «нет». Он грубо третирует подобные вопросы. Становится убийственно молчалив. И потому, может быть, он изумительнейший собеседник. Его разговорчивость не от одиночества, как у большинства людей, она от абсолютного соответствия моменту, от несуществования, исчезновения, метаморфоза. И потому она плодотворна, волшебна, ядовита. Его разговорчивость совершенно разрушительна для всего, что не принадлежит моменту, – это мираж, рожденный необычной духовной атмосферой, которую он образует вокруг себя и в которой живет. Он следует за ним, влекомый жаждой, как путник в пустыне. Но никогда не бывает, чтобы он заблудился, чтобы он заблуждался. И никогда он не покидает своего тела, в отличие от тех странных личностей, тибетских искателей мудрости. Куда бы Сандрар ни отправлялся, его тело сопровождало его – а также голод и жажда. Если условия пути тяжелые, по возвращении он выглядит истощенным; если ветер все время наполняет паруса, Сандрар возвращается с красным от солнца лицом и с незабываемым звездным светом в глазах. Возникает искушение сказать, что он страдает галлюцинациями. Сандрар не только возбуждает жажду странствий, он еще и удовлетворяет ее. Он говорит так, будто опустошает свои карманы. Он говорит не словами; он говорит вещами, фактами, поступками, приключениями. Он не нуждается в прилагательных, ему достаточно глаголов и существительных – и союзов, союзов, союзов.
Его национальность неясна. В нем перемешались все расы, все народы. Однажды я собрался подарить ему книгу, стал надписывать – «Блезу Сандрару, первому французу, который был по-королевски щедр со мной!», – но тут понял, что будет несправедливо по отношению к Сандрару называть его французом. Нет, он, как я уже сказал, исконный китаец моего воображения, человек, которым хотел быть Д. Г. Лоуренс, человек космоса, который остается вечно неопознанным, человек, который возрождает расу, возвращая человечество в плавильный тигель. «Je méprise tout ce qui est. J’agis. Je revolutionne»[122], – говорит Сандрар. Помню, как я читал его «Moravagine»[123], одну из первых книг, которые пытался прочесть по-французски. Ощущение такое, будто я читал фосфоресцирующий текст сквозь дымчатые очки. Приходилось догадываться, о чем он, Сандрар, пишет, но я справился. Я бы справился и в том случае, если бы он писал на тагальском. Даже такой роман, как «L’Eubage»[124], быстро понимаешь, понимаешь нутром, – или не поймешь никогда. Все написано кровью, но кровь эта насыщена звездным светом. Сандрар как прозрачная рыба, плавающая в планетарной сперме; видны его позвоночник, легкие, сердце, почки, кишки; видны красные тельца в кровотоке. Можно посмотреть сквозь него и увидеть кружащие планеты. Его молчание оглушительно. Оно возвращает к началу мира, к безмолвию, запечатленному в лике тайны.
Я всегда вижу его там, в центре Вселенной, медленно вращающегося с космическим вихрем. Вижу его шляпу с опущенными полями и помятую физиономию под ней. Вижу, как он «пропагандирует революцию», потому что больше ничто не поможет, потому что ничего иного не остается. Да, он своего рода брамин