Когда мы с сестрой были детьми, отец иногда водил нас на ежегодную ярмарку. Великолепно, думал я в то время, глядя на киоски, продающие ядовито-розовую сахарную вату, острые-преострые чипсы, жирные куриные рулетики, сомнительного вида мороженое и содовую, и на палатки, где можно было вытянуть лотерейный билет, поймать бутылку, запустить мяч в корзину. Моя сестра обожала эти палатки, а я бродил в поисках Волшебника, у которого был стереоскоп – в восьмидесятые этот прибор совсем не казался винтажным. Я проводил часы напролет, разглядывая «Самых крупных млекопитающих», «Самые большие города» и мои любимые «Чудеса света».
Яркие, грубоватые картинки появлялись и исчезали, стоило лишь нажать кнопку. Стоунхендж, Тадж-Махал, Колизей и – самое удивительное – пирамиды. Они поднимались из песка, заполняя небо.
– Невероятно, – восклицал я.
И Волшебник, чьи черты стерлись у меня из памяти, и теперь я представляю его невысоким, седым и морщинистым, отвечал мне – да, но лишь благодаря людям.
– Каким людям? – спрашивал я.
Тем, что стоят, и тем, что идут, тем, кто на заднем плане, но без которых ничего не вышло бы. Без них, говорил он, пирамиды были бы просто кучами верблюжьего помета.
Вот так я вспомнил Майру, увидев ее имя. Сдвиг, смена перспективы, и из-под линзы выплыло размытое, нечеткое лицо.
Я почти ее не вспоминал до этого дня.
В начале декабря в Дели приходила прохладная, мягкая, янтарная зима. Настроения улучшались, сады расцветали, и город возвращался к жизни, успокоенный погодой. В определенном смысле это была весна.
И я полагаю, Майра неожиданно появилась в апреле.
До этого большую часть времени я проводил в бунгало на Раджпур-роуд. Хотя я старался как можно чаще бывать в общежитии на случай, если у кого-то возникнут подозрения или Калсанг начнет задавать вопросы. Но это было маловероятно – я тихо возвращался в нашу комнату, и мой сосед, если он вообще там был, едва меня замечал. И все же я провел в бунгало достаточно много времени, чтобы привыкнуть.
Мы созданы привычками, наши дни аккуратно сложены в коробки.
Проплывали недели, неторопливые, лишенные происшествий. Я ходил на лекции и семинары, Николас работал. После ланча мы встречались и вместе отправлялись в бассейн или в Коннот-плейс, в библиотеку британского консульства или в магазин «Книжный червь», выпить кофе в «Индия-Хаусе» или дешевого виски с тоником в «Волге». Юг города мы не исследовали. Николас не особенно интересовался тем, что мог там увидеть, предпочитая Дарьягандж или Чандни Чоук. Иногда добирался до Национального музея в Барахамбе.
Порой мы просто сидели в его кабинете, за широким, тяжелым столом, заваленным ручками и научными работами, в уголке которого стояла маленькая, в рамке, картина маслом – женщина, глядящая в зеркало. Николас сказал, это автопортрет Малини. Она подарила ему картину, прежде чем он уехал в Индию.
Он поставил его здесь, наверное, чтобы она была рядом. Но она была слишком далеко и вызывала во мне лишь легкую, нежную ревность.
По вечерам он открывал виски. Или еще что-нибудь, что стояло поблизости, закупоренное или наполовину допитое. Но чаще всего, как он ласково выражался, воду жизни. Самым лучшим считалось виски определенного бренда, как он мне рассказал, с острова Айлей, далекого, продуваемого всеми ветрами острова, самого южного в архипелаге Внутренних Гебридских островов.
– Вот, – говорил он, поднося бутылку к моему носу, – чувствуешь? Пахнет торфом, пахнет Атлантическим океаном.
И хотя все, что я чувствовал – резкий, едкий запах, я соглашался.
– Когда-нибудь, – он откидывался на спинку кресла, сжимая в руке бокал, – я хочу жить там.
– На Гебридских островах?
– Нет, глупый. У океана.
Весь день граммофон был включен, игла скользила от начала пластинки до колючего конца. К нему были подключены несколько динамиков, Николас прибавлял громкость, перед обедом отправляясь в душ, и не убавлял до поздней ночи. Насколько я мог судить по бесчисленным обложкам, разбросанным на полу, играли преимущественно симфонии классической эпохи, фаворитом был Гайдн. Единственное, в чем я люблю порядок, заявил однажды Николас, так это в музыке. Тогда я этого не сознавал, но сейчас понимаю, как они ему подходили – ясные строки этих композиций, их элегантность и гармония. Но вместе с тем – колебания, изменения настроения, внезапные гормональные всплески, может быть, жестко контролируемые, но всегда витающие на краю хаоса.
Однажды Николас спросил, что хочу послушать я.
Мне бы очень хотелось дать ответ, который заинтриговал бы его и впечатлил, назвать кого-то достаточно малоизвестного и редкого, даже не композитора или отрывок пьесы, а конкретную запись, дату и место, дирижера. Но я не слушал – скажем честно –
– Ну хорошо. Ты мой чистый лист.
Он повернулся к полке – коллекция пластинок отца Малини занимала всю стену – и стал выбирать.
– Надо подумать… что-нибудь яркое… забавное, – он вытащил пластинку Ференца Листа, – и короткое.