Старик: «На фронте, на марше, сколь пить захотел, увидел огромную лужу, выскочил из строя, упал к краю лужи и внападку стал пить. Вдруг на меня гуси. Испугался сколь. А как пить не захочешь, когда на голове рама пулемета, на плечах колеса. Да я еще катки потерял, пришлось вернуться. Нашел. Присел, лучше б не сидеть, а то сразу кинуло в сон. Очнулся от пальбы. Догонять! Догнал. Там не поймешь, чего было, кто стрелял. Темно уже. Окопались, пристреливаемся. Они кричат: “Не стреляйте, сдаемся!” - Выходят, сдаются. Я так курить хотел - уши пухнут. “Раухен”, - немцу говорю. Он угощает. И сам курит. Я и автомат забыл - курю... Да-а. Меня два раза в звании повышали, два раза разжаловали. Раз опять послали с термосом за ужином. Навьючился на кухне, возвращаюсь - заблудился. Пришел. к немцам. Слышу: гыр-гыр-гыр. Под самый нос пришел. Потихоньку, потихоньку в сторону. Тут наши как хватили по этому месту, ударили. Думаю - все! Сел на землю, достал ложку из сапога, хоть перед смертью поем. Каша не больно горяча, съел с котелок. Поел и обстрел перестал. Пришел. “Так это мы по тебе стреляли? Дак как ты жив?” Мне бы признаться, что кашу ел, а стыдно, вроде как украдкой поел. Говорю: “В воронке пролежал”. Тут возчик капусту гнилую везет, вся расползается, а пленные у него хватают с воза и в штаны прячут, штаны мокрые. Их кормили. Один дорвался, ведро киселя выпил, живот схватило. После ранений я фронты менял: Третий Белорусский, Первый Прибалтийский, Второй Прибалтийский. В хуторах подземелья, из домов подземные ходы. Когда успели нарыть? Значит, знали, что придем».
С нами идет бледная, красивая Катя. Не ест ничего совершенно. И ни с кем ни слова. Зоя ей говорит: «У тебя сапожки рваные, а у меня запасные есть, возьми, пожалуйста». Катя надменно: «Вы все сказали? Я могу уйти?» И ушла. «Да она блаженная». - «Не блаженная, блажная. Если даже батюшку не слушает. Она же “святая”, где нам до нее». - «Ой, не осуждай». - «Прости, не буду».
- Летом с ребятишками одни тревоги. Иду на работу, знаю, что все равно на речку убегут. Прошу: вернитесь хоть пораньше, чтоб я видела, что вы не утонули. На работе все сердце изорвется.
- А вот вроде как шутят, когда наказывают: утонешь - домой не приходи. А ведь утопленники чаще всех других покойников приходят. И у Пушкина то же, у Гоголя.
- Старик плел лапти. Да какие! Воду не пропускали. Двадцать шесть пар наплел, конфисковали, увезли в передовой колхоз «Красный октябрь». А старик какой был знаменитый: и гончар, и печник. Горшки у него были, сейчас они вообще на вес золота. А печи клал! Уже изба вся разрушилась, сгнила, а его печь стоит под всеми дождями-снегами, подходи, затапливай! Когда лапти отобрали, он сказал: «Все, больше на дядю не работаю». И слег. И не встал.
- А я еще ходила, когда нас гоняли. Уже у Великорецкого сцапали и в машину покидали, в кузов. У меня сумочку из рук вырвали. Там туфлешки да кофтешка. И ведь отобрали. Завезли в лес: «Вылезайте». Мы вылезли, уже темно. «А куда идти, где дорога?» - «Пусть вам Бог дорогу укажет», -и уехали. А так и вышло: мы нисколько не заблудились, а у них машина заглохла. Их комары всю ночь шпиговали, они ж городские, непривычные.
Нам же и жаловались. Говорят: нас заставляли. А сами? Да. Вот я заметила по жизни: кто строил дома на месте кладбищ, в тюрьмы пошли, а кто безвинных сажал, те спивались и с ума сходили. На хлыновском кладбище постройки. Священник из собора Александра Невского сколь был против строительства. Посадили. Татьяну, дочь его, я старухой помню, рассказывала мне, что ее носили на руках на свидание. Он ей все пальчики перецеловал. Больше не видела.
- У мамы был сарафан из ненашего шелка, подарил ухажер. А ее-то мать, моя бабушка, спряла сама и выткала льняное полотно и из него сарафан сшила. Все ахнули, вот какой сарафан. «Носи, дочка». Так мама больше разу не надела тот, иностранный.
- Ухажеру вернула?
- Не знаю, врать не хочу.
- Ты говоришь, милиция гоняла. Так она какая ни есть, а своя. А вот иностранные фотографы - эти страшней. Чем? Идем через лес, много валежника было, тогда еще не расчищали. Еле прокарабкиваемся. И вот эти бесы, прости, Господи, с фотоаппаратами заходят вперед и подстерегают, когда женщина или там девушка будет через дерево перешагивать. Когда ногу поднимет, а? До какого сраму эта Европа дошла! На Крестном ходе им только одно интересно. И в Горохове погружались, они тоже снимали, в кустах прятались. Хорошо теперь, сделали ограждения.
- Они русских как туземцев снимают. У них и Пасхи-то нет, что с них взять, несчастные. Надо читать за них акафист «Умягчение злых сердец».
- Новый надо акафист написать: «О просвещении глупых европейских умов».
- Да и свой-то просветить.
- Неверующему говорит батюшка: - «У тебя пять детей, один слепой. Кого больше всего жалко? Слепого? Конечно! Так и тебя больше всего жалко. Скажи, как без Бога жить, как тыкаться в потемках и умереть в обидах? Говоришь - пробовала молиться, и ничего в жизни лучше не становится? Да ты молись, чтоб хотя бы хуже не было!»