Но она, она никогда, никогда не осуждала меня. А уж у нее, поверьте, были на то причины и, порой, веские. Нет, я не отвергаю и не опровергаю всего. И того, в том числе ужасного, сказанного здесь обо мне. В том числе, как вы можете себе представить, и сексуальных домогательств – оно понятно, когда в семье, в тесненькой комнатке растут-подрастают почти одного возраста разнополые существа. Но это только я, я! Вы угадали! Только не трогайте ее. Ее не трогайте! Она неподсудна вашему непросветленному суду. Она была в детстве чиста и в юности прекрасна. Прекрасна и ответственна. Ответственна с младых ногтей за все и не только свои, но и мои, да и всейные поступки. В ней жила ответственность за все, творящееся на земле. Бывают такие люди. Редко, но бывают. И она из таких. Была она чиста и добропорядочна. Почему, кстати, не она на этом вот месте перед вами, а я. Уж и не знаю, интересно ли все это вам? Да интересно вам чего-либо, кроме ваших собственных представлений, инвектив, гордыни и всего такого, что вполне уютно и как бы самодостаточно окружает вас, ограничивает горизонт ваших недалеких упований и нехитрых притязаний. Ну, это я так. Извиняюсь. Не должен бы. При моем-то послужном списке не мне укорять других. Голову бы пеплом осыпать и взвывать: Увы мне, подлому! – Так я и посыпаю и взвываю: Увы мне, подлому, подлому, подлому и несчастному! Но вернемся к сестре. По причине нашего почти одновременного рождения (она появилась на свет раньше меня на 40 минут, что также способствовало моей последующей дискомфортности и душевной неуравновешенности, которые она могла почто ежедневно наблюдать, никогда не понимая истинных причин – тьфу, самому противно писать о подобном), по причине… по причине… Так вот, по причине одного, буквально одного, с ней возраста мы с ней и в школе сидели за одной, представляете, партой. Что, опять-таки (вот ведь судьба! – как ни поверни, что другому на пользу, мне на погибель!) потворствовало моему нарастающему паразитизму. И я, как можно себе представить, беззастенчиво, даже нагло списывал у нее все, что можно было списать, шёпотом выспрашивал ответы на все вопросы. Даже заставлял делать за меня какие-то там домашние задания, в то время как сам самозабвенно и беззастенчиво у нее же и у всех на глазах гонял, скажем, на улице футбольный мяч. Природная честность заставляла прямо содрогаться весь ее ангельский адолесцентный организм. Что такое адолесцентный? (кстати, как пишется? через и или е? вот и не знаете! а я знаю – через е, т. е. адолесцентный! вот и поймал вас!) Вы не знаете? Ну, господа, знаете ли, если вы уж решили заняться подобным, так уж знайте, пожалуйста, выучите, спросите у умного соседа (у меня, у Рыклина, Гаркуни, к примеру), либо не занимайтесь этим. Оставьте это более приспособленным, образованным и ориентирующимся. Тому же мне, например. Я буду строг, нелицеприятен, но справедлив. Я не засужу вас просто из одного чувства неправедной мести за то, что вы сделали, гады, со мной. Нет, я честно и справедливо присужу вас ко многим годам отсидки где-нибудь в Сибири (а что? в наше время это было вполне привычным занятием здоровых молодых людей из хороших семейств! что? не слыхали? тоже не слыхали? услышите! и если не от меня, так от кого другогo и вскорости! вы же сами так страждете кого‐нибудь непременно осудить! ну что же, может, вы и правы, так почему же этими кем-нибудь не быть, к примеру, вам? очень даже можно быть). Хотя, извините, извините! Я опять, как и свойственно подобным нарциссическим (что, опять слова не слыхали? слыхали? хорошо! извините!) падлам все говорю и думаю только о себе и преимущественно в преимущественных степенях. Конечно же, вы обо всем слыхали и все слышали. И, естественно, сейчас речь идет обо мне совсем в другом смысле. Мне надо объясняться не в своих якобы переизбыточных знаниях, а в своих вполне конкретных и банально-отвратительных поступках и проявлениях.
Однако же любовь ее, моей сестры, была безгранична и неизбывна, даже в том еще младенческом возрасте, когда все мы так эгоистичны, и смотря на кусок, протягиваемый ласковой материнской рукой нашему брату, ровно такой же, как и нам, начинаем гадко вопить:
– А у него больше! Хочу такой же! Хочу этот!
– На! – протягивала мне сестра свой, ничем не более незамысловатый кусок.
– Давай! – грубо и бестактно вырывал я ее кусочек.
– Теперь все хорошо, – она, маленькая, словно успокаивала маму. – Все хорошо. Тебе хорошо? – обращалась она ко мне.
– Хорошо! – буркал я без всякой благодарности.
Да, любовь ее к ее непутевому брату превозмогала даже природную идиосинкразию обмана, и она делала за меня, практически, все эти нудные домашние дела. Все это я говорю, конечно, не ради художественного описания образа моей сестры (хотя и такой вот нехитрый памятник в истории, в моей ужасной истории – все-таки хоть поздняя, хоть, неловкая, хоть какая-никакая дань памяти ее доброте и душевной чистоте), но ради безуспешных попыток отыскания корней ныне случившегося и происходящего.