Удовлетворительный оборот в моих делах, который при других обстоятельствах мог бы внушить мне самую большую бодрость, теперь не был в состоянии настроить меня хоть сколько-нибудь радостно. Я чувствовал полнейшую беспочвенность совершенно неподходящего для меня предприятия. С каждой минутой я убеждался в этом все более и более. В угрюмом настроении я делал все, что могло подвинуть его вперед, так как оно служило основанием для оказанного мне доверия. Лишь новому знакомству, которое я при этом приобрел, удалось привести меня в возбуждающее состояние неуверенности относительно всего дела. Руайе заявил мне, что он не может принять перевода, который мне с величайшими усилиями удалось смастерить при помощи двух волонтеров, и настойчиво рекомендовал для его основательной переработки Шарля Трюине, печатавшегося под псевдонимом Нюитте[458]. Этот молодой человек с чрезвычайно симпатичным, открытым характером явился ко мне по рекомендации Оливье с предложением своих услуг для перевода оперных текстов еще несколько месяцев тому назад. Он был товарищем Оливье по сословию парижских адвокатов. Гордясь своим соглашением с Линдау, я тогда отказался от его участия. Теперь, после заявления Руайе, новое предложение Трюине следовало принять во внимание. Он не знал по-немецки, но уверял, что найдет необходимую помощь у своего отца, который в течение многих лет путешествовал по Германии и приобрел некоторую опытность в немецком языке. Но, в сущности, здесь и не требовалось никаких особенных познаний, потому что все сводилось к тому, чтобы придать более свободный французский оборот стихам, которые Рош робко срифмовал при постоянном вмешательстве развязно претенциозного Линдау, всегда все знавшего лучше всех на свете.
Неутомимое терпение, с каким Трюине работал, не останавливаясь перед бесконечными переделками, чтобы только удовлетворить всем моим требованиям и с музыкальной стороны, всецело расположило меня в его пользу. Линдау, оказавшегося окончательно непригодным, мы должны были непременно устранить от всякого вмешательства в эту новую работу. Роша, напротив, мы удержали как сотрудника, потому что труд его лег в основание новой версии. Впоследствии Рош, которому нелегко было отлучаться из своей таможенной конторы, был избавлен от участия в деле, так как Трюине был совершенно свободен и мог общаться со мной каждый день. Я убедился, что звание адвоката служило ему лишь украшением – об адвокатской практике он совсем не думал. Весь свой интерес он отдавал администрации Парижской оперы, в которой состоял архивариусом. В то же время он в сообществе то с одним, то с другим из своих товарищей работал над небольшими театральными пьесами для «Водевиля» и других маленьких театров, даже для «Буфф-Паризьен»[459]. Впрочем, об этой стороне своей деятельности он смущенно избегал всяких разговоров. Но если я был ему признателен за изготовление годного к пению, безусловно приемлемого текста «Тангейзера», то, с другой стороны, не помню, чтобы с точки зрения поэтической или эстетической я пришел в особое восхищение от его дарования. Но зато ценность его в качестве осведомленного, горячо и всегда преданного друга, особенно в тяжелые минуты, вставала перед глазами с полною яркостью. Я не встречал человека столь тонкого в суждениях о трудных вопросах и столь же готового, как он, энергично отстаивать мои взгляды.
В первую очередь нам предстояло выполнить сообща совершенно новую работу. Повинуясь давнишнему стремлению, я решил воспользоваться тщательно подготовляемой постановкой «Тангейзера», чтобы расширить и усовершенствовать первую сцену («Венеры»)[460]. Я набросал текст вольными немецкими стихами и предоставил переводчику полную свободу в передаче его на французский язык: мне сказали, что стихи вышли у Трюине очень недурно. Тогда я принялся за музыкальное выполнение сцены, чтобы потом уже приноровить немецкий текст к готовой музыке. Кроме того мои досадные споры с дирекцией по поводу большого балета побудили меня значительно расширить всю вступительную сцену в «Гроте Венеры». Этим, по моему мнению, создавалась широкая хореографическая задача для балетного персонала, так что никто больше не мог жаловаться на мою несговорчивость.