Время, остававшееся свободным от занятий, я отдавал сестре Луизе, приехавшей в Париж с некоторыми членами своего семейства. Но лишь с величайшими затруднениями я мог оказать ей гостеприимство, так как самая попытка проникнуть ко мне на квартиру была связана с опасностью для жизни. Теперь только обнаружилось, почему хозяин, заключая продолжительный контракт, решительно отказался от всякого ремонта: дело в том, что парижским городским управлением уже давно было решено срыть Рю-Ньютон со всеми к ней прилегающими строениями, чтобы с одного из мостов можно было проложить широкий бульвар к заставе Звезды. Но до последнего момента план этот официально не принимался: хотели затянуть платеж за экспроприацию земельных участков. С большим удивлением я вдруг заметил, что у самой входной двери стали подкапывать дорогу все глубже и глубже. Сначала она оказалась неудобной только для проезда экипажей, а под конец сделалось невозможным и пешком добраться до моей квартиры. При таких обстоятельствах владелец дома не имел ничего против моего переезда и потребовал, чтобы я судом взыскал с него возмещения убытков, ибо только это даст ему возможность в свою очередь обжаловать мероприятие муниципалитета.
Моему другу Оливье как раз в это время за какой-то парламентский проступок была воспрещена на четверть года адвокатская практика, и он рекомендовал мне для ведения настоящего процесса своего приятеля Пикара[464], который, как я увидел потом из судебного разбирательства, выполнил свою задачу с большим юмором. В возмещении убытков мне было отказано (не знаю, какой результат дала жалоба домовладельца), но от квартирного контракта я был освобожден. Это дало мне право искать новую квартиру, которую я и нанял недалеко от Парижской оперы, на Рю-д'Омаль [rue d'Aumale]. Она была бедна и неуютна. Поздней осенью, в суровую погоду, мы совершили затруднительный переезд, причем дочь Луизы, моя племянница Оттилия, оказала мне значительную помощь. При этом я сильно простудился, так как совсем не берег себя. Снова я отдался возраставшим тревогам, связанным с ходом репетиций, пока не слег в тифозной горячке.
Стоял ноябрь. Мои родные, вынужденные вернуться домой, покинули меня в бессознательном состоянии, и я остался на попечении Гасперини. Но в лихорадочном бреду я пожелал, чтобы ко мне позвали других врачей, и действительно, граф Гацфельд пригласил врача прусского посольства. Впрочем, требование мое отнюдь не свидетельствовало о недоверии к заботливому другу. Это было одно из порождений горячечного бреда, мозг мой был наполнен самыми невероятными, дикими фантазиями. Княгиня Меттерних и госпожа Калержи должны были устроить мне полный придворный штат, к которому я причислил и приглашенного мной императора Наполеона. Но я требовал еще, чтобы Эмиль Эрлангер предоставил в мое распоряжение виллу близ Парижа и чтобы меня перевезли туда, ибо здесь, в мрачном гнезде, я никогда не поправлюсь. Наконец я стал решительным образом настаивать, чтобы меня отправили в Неаполь, где, без сомнения, найду скорое выздоровление в свободном общении с Гарибальди. Всю эту ерунду Гасперини терпеливо выслушивал. С величайшими усилиями приходилось ему и Минне преодолевать мое буйное сопротивление, когда следовало наложить на подошвы горчичники. Впоследствии в беспокойные ночи меня часто мучили тщеславно-высокомерные фантазии, в которых, пробуждаясь от сна, я с ужасом замечал родство с лихорадочным бредом болезненного состояния. По прошествии пяти дней жар спал. Но теперь мне грозила опасность потерять зрение, да и слабость моя была необычайна. Наконец прошло и ослабление зрительных нервов, и через несколько недель я снова решился пройти небольшое расстояние до оперного театра, чтобы разрешить свои тревоги относительно репетиций.