Однажды, после того как он, не знаю в который раз, сказал, что больше не придет ко мне, я сказала: «Поешь сначала» – и дала ему картошку с постным маслом и луком. Он, чтобы не молчать, спросил: «Ну куда же теперь ты поедешь?» Я ничего не ответила. Он совершенно не понимал обстоятельств. Точно я могу сесть и поехать. Куда? Зачем? На какие деньги? Он не понимал даже, что я находилась при последнем издыхании. На другой день он опять пришел как ни в чем не бывало. И опять, увидев его, я была счастлива. Он приходил каждый день и говорил о своей любви к Лизе, называл ее своей женой. Но уже в разговорах звучало чувство вины к ней. Причем я тоже была виновата перед ней в чем-то. Это чувство вины к ней у меня осталось на всю жизнь, хотя я ни одним словом никогда не обмолвилась против нее. У меня сердце сжималось от жалости к нему. Мы с Леней не были зарегистрированы. С шестнадцати лет жили вместе. Поженились в двадцать один год каждому. Мы настолько доверяли друг другу и настолько были уверены в том, что наша любовь навек, что никогда не клялись друг другу ни в верности, ни в чем-либо другом. Просто ощущали, что иначе и быть не может. У меня это осталось на всю жизнь, а у него, видимо, тоже, потому что, несмотря на его глубокую любовь к Лизе, он, как бы ни хотел от меня избавиться, приходил и говорил о всех своих делах. Оля, видя все мои мучения, мне как-то сказала: «Выгони его. Ты красивая, еще будешь счастлива». Леня-сын, когда был проездом в Красноярске, сказал: «Я ее убью!» Я его долго убеждала, что она хорошая женщина и ни в чем не виновата, и тут виноватых нет. Хотя все чувствовали свою вину. А Леня, наговорив мне всяких вещей о «роке», уходил, оставив меня в состоянии отчаяния. Приходил на другой день и с гордостью рассказывал, как какой-то там человек, который меня видел, сказал ему: «Ну, брат, и жена у тебя! Это не твой Лизок». Много лет спустя он говорил, что все это было не с ним. Он не может представить себе, что так жить мог он тогда, что наши мучения были настоящими и жестокими. Все это описать – нужен писательский талант, и понять все это невозможно. Поэтому опускаю всякие горькие и негорькие подробности. А напишу о внешних событиях жизни.
Мы жили в положении «вот-вот попадемся». Однажды он приходит и говорит, что в Красноярск приехал Горшенин – заместитель Вышинского. Я говорю: «Подавай ему лично заявление о пересмотре дела». Он говорит: «Что ты! Это такая дрянь, да и побоится что-нибудь сделать. Что-нибудь злое – это поднимет его авторитет». Я говорю: «Он лично тебя знает», и потом: «Чем же ты рискуешь? Я чуть не каждое воскресенье пишу заявления в органы». Леня меня послушал. Подал заявление. Горшенина он, конечно, не видел. Тот, приехав в Москву, сообщил в НКВД, что в Норильском комбинате никакого порядка: такие злостные вредители, как Гинцбург, разгуливают свободно по улицам. Из Норильска приказ: немедленно Гинцбурга в Норильский лагерь. Приходит к Лене в кабину конвоир (хотя он расконвоированный), ведет его в самолет с уголовниками и овчарками. Велят сесть на корточки, и так четыре часа до Дудинки. В Дудинке начальник конвоя, увидев Леню, отделил его от уголовников, поместил в какую-то столярку и утром отдельно отправил в Норильск. Мне пришли об этом сказать кто-то из расконвоированных заключенных и принесли от него записку: «Я вернусь, я обязательно вернусь». Однако в Норильске Леню работать не оставили, а откомандировали работать юрисконсультом в Дудинский порт.
Снова мы расстались. Осталась я одна, и, когда Леню увезли, у меня уже не осталось сил. Я слегла, с сердцем было плохо. Уложили в постель. Мои три фабрики взбеленились. Таскали мне домой работу.
В 1944 году Ленечка-сын приезжал в отпуск из армии. Он сказал, что демобилизуют студентов. Моя подруга Шура Сидорина немедленно устроила его студентом-заочником в педагогический институт, где она работала. Леня сдал два из трех экзаменов за неделю, получил зачетную книжку и «удостоверение». Воспользоваться этим он не сумел. Он вообще не умел и до сих пор не умеет устраиваться. Все, как отец и сестра, пробивает лбом. Сын был уже не мальчик из десятого класса, каким ушел на фронт, а парнем двадцати лет – шофером. У нас ему было скучно, он поехал в Москву. Я говорю: «Трудно достать билет». А он достает из кармана железнодорожный ключ, которым открывают вагоны, и говорит: «Сяду на буфер, войду на ходу в вагон. Пусть попробуют высадить», и уехал.