Имя нашего папочки было в нашем тройственном союзе священным, и ореол благородства и вообще всех человеческих качеств не был никогда поколеблен. Дети вели себя за все наше тяжелое время безукоризненно: ни разу не охнули, не пожаловались, что им плохо, что они голодны. Помню Новый год 1943‐й. Я нарушила норму мяса и сделала какое-то свиное блюдо, напарила свеклы с калиной. Накрыла стол, надела парижское платье, сидела и ждала детей, которые где-то носились со своими приятелями. Я их просила прийти только встретить Новый год, а потом опять могут убегать. Но пришла только Олечка. Она смотрела на меня, не отводя глаз. Видимо, вспомнила меня еще московскую. Мы с ней встретили Новый год, и она убежала. У Леньки была девушка, и он предпочел ее общество моему, что поделаешь, семнадцать лет! Пришел поздно. Я дала ему «роскошное угощение». Помню его прочувственный голос: «Спасибо, мамочка. А я весь вечер гулял и думал, как я лягу спать такой голодный». Голод был постоянным ощущением. У меня началась куриная слепота. Я ходила как по перине – ноги подгибались, и казалось, что иду по чему-то мягкому. Летом, чтобы получить больше хлеба (Оля получала 300 г), я ее устроила уборщицей в мыловаренную мастерскую. Это был разговор, что мастерская. Не знаю, сварили ли они 100 кг мыла за все время. В эту мастерскую привозили разных павших животных. Однажды привезли корову, которая ночью, запутавшись рогами в тальнике, так билась, что выдрала себе рога с частью черепа и подохла. Нам с Олей досталась задняя нога. Мясо было свежее. По Красной Горке пошли слухи, что Флоренская с дочерью едят падаль. Тем более что, когда в колхозную овчарню зашли волки и задрали нескольких овец, мы тоже получили черную метку. Вызывает меня директор, башкир: «Что вы делаете, позоритесь». Я говорю: «Если бы корове горло перерезали, то можно есть, а если череп сломали – нельзя». В следующий раз, когда волки попали в овчарню в соседней деревне, мясо съели ответственные работники. Так вот от случая к случаю и перебивались. Однажды мне обменяли на какую-то одежду половину наволочки пшеничной муки с отрубями, наверное, килограмм пять. Я терла мороженую картошку на терке, сыпала горстку муки. Потом эту лепешку бросала на горячую плиту. Это было очень хорошее блюдо. Начальство к нам с Олей относилось очень хорошо. Хотели всячески помочь. Они все были «свои», а я все-таки «чужая». Однажды они решили мне кардинально «помочь». Сделать так, как они делали. Принесли мне ведомость на получение хлеба якобы для какого-то отдельного лесопункта, и я должна была расписаться разными почерками якобы за разных рабочих. Это было много хлеба и было бы нашим благополучием. Но я поняла, что сейчас это делается от их хорошего ко мне отношения, но я попадаю им в руки и буду уязвимой. Я отказалась. Они немного обиделись и даже испугались. Но все улеглось. В другой раз, увидев у нас на столе тарелки, вилки, ножи и посреди блюдо с черной мерзлой вареной картошкой, какую они и свиньям не давали, директор из своих запасов послал мешок хорошей картошки. Я тут же позвала Маратку (сынишку директора) и подарила ему серебряную столовую ложку. Привезли нам дрова. Это были толстенные бревна метров по шесть длиной. Мы с Олькой кое-как распилили их на чурки. Потом Оля перекатила их к дому, и мы стали их колоть. Вначале я пыталась, стукну – топор отлетает. Потом Оля – ничего не получается. А в окно из соседнего дома видел всю эту картину наш директор Юмашев. Он ел суп. Пока жена ему накладывала кашу, он выскочил, вспомнил свою лесорубскую молодость и начал прыгать вокруг этих чурбанов как черт. Один раз ударит – чурбан пополам, второй раз – на четыре части. Чурбаков было штук 20. Он их вмиг переколол, молча отдал топор и молча ушел есть свою кашу. Мы с Олей были восхищены. Этот Юмашев был способный человек, молодой, ему еще не было сорока лет. У него была жена и двое детей: Венера и Марат (Венерка и Маратка). При нас родилась еще дочка. Они не знали, как ее назвать, и просили нас дать список красивых, необыкновенных имен. Мы, смеясь, понаписали: Клеопатра, Кармен, Антигона, Аида. Они выбрали Аиду (Аидка).
Рядом стоял дом, хороший, изолированный. В нем однажды появился человек – поляк, с женой и двумя дочерьми лет тринадцати-четырнадцати. Он нанялся снабженцем, но, видимо, был честный человек. Он хотел жить своей жизнью. Они были католики. Девочки в школу не ходили, жена не работала. Все бледные, истощенные. На улицу не выходили. Он был очень гордый. Ни к кому за помощью не обращался. А содержать трех иждивенцев без огорода, без коровы невозможно. Тогда говорили, что ни девочки, ни жена никуда не ходят, потому что католики и не хотят знаться с нашими советскими людьми. Теперь я думаю, что им просто нечего было надеть. Он вскоре умер от голода, а жена его и дочки куда-то исчезли. Все говорили с ужасом, что у всех на глазах умирал человек. Но был так горд, что ни разу не пожаловался никому.