Они терзали меня и в феврале 1969 года, а я пытался заглушить их чтением, поездками и разговорами с интересными людьми. Последние нередко собирались в доме номер девять по Болтон-Гардене в Лондоне — просторном здании, где я часто останавливался, когда проводил уикенд за пределами Оксфорда. Там постоянно жил Дэвид Эдвардс, который как-то вечером заявился в Хеленз-корт вместе с Дру Бачман, соседкой Энн Маркузен по Джорджтауну. На нем был поджак до колен в стиле «зут» с множеством пуговиц и карманов и брюки-клеш. До этого мне приходилось видеть стиль «зут» только в кино. Дом Дэвида на Болтон-Гардене был открыт для пестрого сборища молодых американцев, британцев и другой публики, приезжавшей в Лондон и покидавшей его. Там хорошо кормили и часто устраивали вечеринки, а оплачивалось все это по большей части из кармана Дэвида. Денег у него было больше, чем у всех нас вместе взятых, а сам он отличался невероятной щедростью.
Нередко мне приходилось коротать дни в Оксфорде в одиночестве. Я любил уединение, которое заполнял чтением, и мне были особенно близки строки из произведения «Народ, да»
Скажите ему: побудь в одиночестве, чтобы понять себя,
Но остерегайся самообмана.
Скажите ему: лишь ясные мысли, да решения,
Пришедшие в тиши, приносят плоды.
И только тогда одиночество даст время,
Нужное для внутренней работы.
Строки Сэндберга убедили меня в том, что из моих сомнений и терзаний может получиться что-то путное. До десяти лет я, будучи единственным ребенком в семье, где оба родителя работали, нередко оставался в одиночестве. Потом, когда я уже стал политиком национального масштаба, одним из самых забавных мифов, распространяемых теми, кто меня не знал, было утверждение о том, что я якобы не выносил одиночества и потому стремился постоянно находиться в окружении других людей, будь то обычная толпа, обед в узком кругу или игра в карты с друзьями. Став президентом, я всегда старался так спланировать свой день, чтобы у меня оставалось не менее пары часов, которые я мог провести в одиночестве, размышляя над проблемами или просто ничего не делая. Нередко мне приходилось даже жертвовать сном, чтобы выделить время для уединения. В Оксфорде таких моментов у меня было множество, и я использовал их, чтобы привести в порядок мысли и чувства, что, по Сэндбергу, было обязательным атрибутом достойной жизни.
В марте, с приходом весны, погода улучшилась, а вместе с ней улучшилось и мое настроение. Во время каникул, которые длились пять недель, я отправился в свое первое путешествие на континент. Я доехал поездом до Дувра, посмотрел там на белые скалы, затем переправился на пароме в Бельгию, а оттуда, снова поездом, поехал в Германию, в Кельн. В половине десятого я вышел из здания вокзала и оказался прямо перед великолепным средневековым собором, стоящим на вершине холма. Увидев его, я понял, почему во время Второй мировой войны летчики союзников рисковали жизнью, стараясь не попасть по нему, и бомбили расположенный рядом железнодорожный мост через Рейн с чрезвычайно малой высоты. Каждый раз, когда мне приходилось бывать там, этот собор вызывал у меня ощущение близости к Богу. На следующее утро я встретился с Риком Стернсом, Энн Маркузен и моим немецким другом Руди Лове, с которым познакомился в 1967 году на конференции CONTAC в Вашингтоне, округ Колумбия, и мы все вместе отправились в путешествие по Баварии. В Бамберге, своем родном городе с тысячелетней историей, Руди показал мне проходившую в непосредственной близости границу с Восточной Германией: на вершине хребта Баварский лес находился пост, где на вышке за колючей проволокой стоял восточногерманский солдат.
Пока я путешествовал, умер президент Эйзенхауэр, «один из последних осколков американской мечты». Умерли и наши отношения с Энн Маркузен, ставшие жертвой времени и моей неспособности к длительным отношениям. Прошло много лет, прежде чем нам удалось вновь стать друзьями.
После моего возвращения в Оксфорд туда приехал Джордж Кеннан. У него имелись собственные взгляды на нашу политику во Вьетнаме, и мы с друзьями очень хотели услышать его мнение. К сожалению, он не стал касаться вопросов внешней политики, а вместо этого обрушился на участников студенческих демонстраций и антивоенную «контркультуру» в целом. После недолгих дебатов, в которых приняли участие некоторые из моих сокурсников, в частности Том Уильямсон, представление закончилось. Наша единодушная реакция на него очень точно выражена в шутливой фразе Алана Берсина: «Экранизация оказалась хуже, чем сама книга».