Человеческим прибежищем для Пришвина был лес, писательским — дневник. В лесу, вдали от идеологии, было безопасно. 20 сентября 1926 он записывает: «Очень удобно романтику для самосохранения жить в стороне, наведываясь в "смешанное общество", но не оставаясь в нем долго, чтобы тебя не раскусили…» В лесу можно было быть самим собой. В интимном дневнике «советский писатель» Пришвин снова становился настоящим писателем, неспособным на компромиссы. Это была его единственная возможность не потерять себя в собственных глазах. Быть не советским, а настоящим. И этот честный дневник был главной опасностью для его жизни.
Он видел и записывал все. Ему выпало быть свидетелем «построения социализма в одной отдельно взятой стране», как подправил Сталин идею Маркса о всемирной пролетарской революции. Пришвинский дневник — летопись построения в этой стране сталинского ада.
«В Лавре снимают колокола, и тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет в переливку. — записывает Пришвин 22 ноября 1929 года. — Чистое злодейство, и заступиться нельзя никому и как-то неприлично: слишком много жизней губят ежедневно, чтобы можно было отстаивать колокол». Его ужасает коллективизация, уничтожение крестьянства: «Нечто страшное постепенно доходит до нашего обывательского сознания, это — что зло может оставаться совсем безнаказанным и новая ликующая жизнь может вырастать на трупах замученных людей и созданной ими культуры без памяти о них» (запись 24 января 1930 года).
Летом 30-го года: «Мы живем все хуже и хуже <…> Эта еда и всякие хвосты у магазинов — самый фантастический, кошмарный сон какого-то наказанного жизнью мечтателя о социалистическом счастье человечества». Осенью того же года: «Если пристально вглядеться в наш социализм, то люди в нем оказываются спаяны чисто внешне, или посредством страха слежки, или страхом голода…»
Когда Горький, вернувшись из-за границы в СССР, предложил Пришвину участвовать в издании нового журнала «Наши достижения» — в дневнике появились эти горькие строчки: «Думаю, что наши достижения состоят главным образом в Гепеу. Это учреждение у нас единственно серьезное и в стихийном движении своем содержит нашу государственность всю, в настоящем, прошлом и будущем. Все остальное болтовня…»
В самые страшные времена террора перо Пришвина документирует психоз, охвативший страну (28 января 1937 года): «Приумолкли дикторы счастья и радости, с утра до ночи дикторы народного гнева вещают по радио: псы, гадюки, подлецы, и даже из Украины было: подлюка Троцкий. У нас на фабрике постановили, чтобы не расстреливать, а четвертовать, и т. п.»
Все происходящее в стране и мире подвергается трезвому безжалостному анализу (30 января 1937 года): «Фейхтвангер пишет о фашизме, а мы все это видим в коммунизме. Общее в том и другом нечто, с точки зрения талантливого еврея, оглупляющее: немцы — пишет он — поглупели. Но ведь и мы поглупели невероятно, и все от тех же причин, которые у фашистов носят название "чистой расы", у нас "класса рабочих"». 22 сентября 1939 года: «Гитлер и большевики одинаково решают вопрос о "человечности" — в этом они близки».
Вся страна пронизана страхом. В годы массовых репрессий сам дневник сжимается, строчки скукоживаются, записи можно прочесть только с лупой. «Берут одного за другим, и не знаешь, и никто не может узнать, куда его девают. Как будто на тот свет уходят. И чем больше уводят, чем неуверенней жизнь остающихся, тем больше хочется жить, несмотря ни на что!».
Пришвин всю жизнь увлекался фотографией. Сохранился его снимок семьи Трубецких, живших в те годы, как и писатель, в Сергиевом Посаде. Это были его ближайшие друзья. 30 октября 1937 г. Владимир Сергеевич Трубецкой, с которым Пришвин любил вместе охотиться, был расстрелян. Позже расстреляли его дочь Варвару. Десять лет в лагере провел его сын Григорий; в лагере умерла дочь Александра. Вдова Елизавета Владимировна Трубецкая была арестована в 1943 г. и умерла в Бутырской тюрьме. Круг казненных вокруг Пришвина с каждым годом сжимался.
Вести откровенный дневник в такое время равносильно подписанию себе самому смертного приговора. Да и прежние записи 20-х годов в 30-е уже тянули на «вышку». В 1927 году Пришвин записывает: «Читал "Известия", с большим трудом одолел огромную статью Сталина и не нашёл в ней ничего свободного, бездарен и честен, как чурбан». В 1930 году о Сталине: «Невежественный тупой владыка». О тайном дневнике Пришвина знал только один единственный человек, его любимая. Однажды он сказал своей Ляле об этих тетрадках: «За каждую строчку десять лет расстрела». Ее расстреляли бы вместе с ним. И все-таки он продолжал записывать этот смертный приговор каждый день.