К началу 20-х годов в России смута завершилась, в стране окончательно восстановился новый порядок. Советскую власть приходилось принимать как данность. Стратегия выживания диктовала свою, накопленную в годы террора мудрость: «Как можно быть против! — записывает Пришвин в дневнике, — только безумный может стать под лавину и думать, что он ее остановит».
Большевики объявили НЭП, обескровленная страна вздохнула: разрешена частная торговля, открылись частные издательства. Пришвину казалось, что самое страшное уже позади, можно покинуть свое провинциальное убежище, где он пережидал исторические бури, и возвращаться в столицу и в литературу.
Он привез в Москву повесть «Мирская чаша» об испытанном и пережитом в гражданскую войну. Повесть была отклонена по цензурным соображениям. Пришвин написал самому Троцкому, только что выпустившему книгу «Литература и революция»: «Уважаемый Лев Давыдович, обращаюсь к Вам с большой просьбой прочитать посылаемую Вам при этом письме мою повесть. <…> За границей я ее печатать не хочу, так как в той обстановке она будет неверно понята, и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно-правдивая попадет в политику и контрреволюцию. Откладывать и сидеть мышью в ожидании лучших настроений — не могу больше. Вот я и выдумал обратиться к Вашему мужеству, да, советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза. <…> Примите привет моей блуждающей души. Михаил Пришвин».
Советская власть «проявила мужество» и ответ вождя был краток: «Признаю за вещью крупные художественные достоинства, но с политической точки зрения она сплошь контрреволюционна».
Чтобы публиковаться при новом режиме писатель должен был найти свою нишу. И он ее нашел: отсутствие людей придавало природе человечность. Пришвин стал «певцом природы». В дневнике он откровенен с самим собой: «Я ненавидел русское простонародное окаянство (орловское и великорусское), на которое русские эмигранты хотели надеть красную шапку социальной революции, и потому-то я любил Россию непомятых лугов, нетоптанных снегов…»
Непомятые луга и нетоптаные снега в отсутствие человека с его высокими идеями и кровавыми деяниями становятся на всю оставшуюся жизнь литературным заповедником Пришвина. В советскую литературу он вошел как автор очерков об охоте, собаках, болотах, нетронутой природе. Его ждал огромный успех. Пришвина публиковали все ведущие газеты и журналы страны. Для подданных режима с удушающей идеологией эти очерки были глотками чистого воздуха. И Пришвин прекрасно это понимал: «Пишу я о природе, а мои читатели хватаются за мои книги, как многие думают, чтобы забыться на стороне от мучительной действительности. Некоторые люди, мои недруги, говорят, что я обманом живу».
В своем дневнике Пришвин каждый день делал запись о погоде, дожде, снеге, сосульках. И чем мрачнее становилась окружавшая его действительность, тем важнее было писателю хвататься за «весну света», за эти сверкавшие на ярком солнце сосульки, как за спасательный круг. Так и его читатели хватались за пришвинские очерки в «Календаре природы» — его слова, проникнутые верой в чистоту и добро Божьего мира природы помогали выжить в человеческой тьме. Это был не обман. Это была отчаянная борьба за выживание человека в советском рабе. Природа стала единственной правдой в мире коммунистической лжи.
Писатель-эмигрант Алексей Ремизов писал о своем бывшем друге: «Пришвин, во все невзгоды и беды не покидавший Россию, первый писатель в России. И как это странно сейчас звучит этот голос из России, напоминая человеку с его горем и остервенением, что есть Божий мир, с цветами и звездами, и что недаром звери, когда-то тесно жившие с человеком, отпугнулись и боятся человека, но что есть еще в мире и простота, детскость и доверчивость — жив "человек"».
На «беленького» Пришвина набросились критики, блюстители идеологической чистоты советской литературы. Ему не могли простить его аполитичность. Выхода было только два: замолчать вовсе или начать писать для режима. К середине 20-х годов Пришвин уже принадлежал к элите новой литературы, печатался массовыми тиражами, получал огромные гонорары. Его писательство позволяло ему заниматься любимым делом — он охотился в лучших угодьях, путешествовал по всей стране. Молчание известного писателя было бы восстанием, бунтом против устоявшегося в стране режима. Эмиграция означала бы свободу, но нищету, потерю родины и читателя. Да и кто отпустил бы его за границу? Пришвин писал Горькому, жившему в это время полуэмигрантом в Италии: «Охота и писание и значат для меня свободу в полном смысле слова, деньги — как необходимость, слава — как условие получения денег, и только». Пришвин сделал выбор, следуя своему жизненному кредо: «Только безумный может стать под лавину и думать, что он ее остановит». В 1926 году он написал свой первый верноподданнический рассказ «Ленин на охоте». Кесарю кесарево.