В этом разделе вновь представлены «межжанровые» произведения разных лет, позволяющие оценить, как мастерски Честертон балансирует между разными литературными направлениями: рассказ, притча, эссе, христианская мистика в фэнтезийном или детективном антураже, даже элементы хоррора – в рамках противостояния той моде на «черную магию» и, как бы сейчас сказали, паранормальные явления, которая стала болезненно актуальной для тогдашней Англии. И, как ни парадоксально, одновременно с этим он противостоит моде на борьбу с ней, особенно когда такая борьба предстает в обличье «защиты детской психики».
Мы, даже сильно сместившись по сравнению с тем миром по оси времени, пространства и культурных представлений, сейчас можем понять опасения Честертона неожиданно остро. Во всяком случае, гораздо острее, чем еще совсем недавно…
Но при этом мы никогда не узнаем до конца, где завершается полемическая озабоченность, а где начинается литературная игра. Даже, можно сказать, мистификация: да, Честертон регулярно мистифицирует своих читателей, при этом оставаясь предельно искренним. Он никогда не делал чего-то в угоду моде.
Мое преступление
Мои отношения с читателями были долгими и приятными, но – возможно, именно по этой причине – я чувствую, что настало время признаться в ужасном преступлении своей жизни. Оно произошло давным-давно, но для запоздалого всплеска раскаяния не редкость изобличать столь темные эпизоды много времени спустя. Оно не имеет ничего общего с оргиями Антипуританской Лиги. Эта организация до такой степени оскорбительно респектабельна, что газета, описывая ее на днях, упомянула моего друга мистера Эдгара Джепсона[61] как каноника Эдгара Джепсона, и считается, что подобные звания предназначены для всех нас. Нет, не по воле архиепископа Крейна, декана Честертона, преподобного Джеймса Дугласа, монсеньора Бланда и даже не по воле этого прекрасного и мужественного старого церковника кардинала Несбита я желаю (или скорее совесть подталкивает меня) сделать это заявление. Преступление свершилось в одиночестве, без сообщников. Все сотворил я сам. Позвольте же для начала, с характерной для кающихся жаждой сделать худшее из признаний, изложить суть дела в самом страшном и непростительном виде. В настоящий момент в одном германском городе есть ресторатор (если только он не умер от ярости, обнаружив свою ошибку), которому я до сих пор должен два пенса. Покидая в последний раз террасу его ресторана, я знал, что задолжал эти деньги. Унес их прямо у него из-под носа, хотя нос был явно еврейский. Я так и не расплатился, и очень маловероятно, что когда-либо расплачусь. Как такое злодеяние случилось в жизни человека, которому, вообще говоря, недостает ловкости, нужной для мошенничества? История будет рассказана дальше – и у нее есть мораль, хотя для последней может и не найтись места.
Для тех, кто путешествует по континенту, справедливо общее правило, что самый простой способ говорить на иностранном языке – это философствовать. Самая сложная разновидность разговора – беседа об обычных вещах. Причина этого очевидна. В каждой стране свои названия для предметов первой необходимости, и, как правило, звучат они несколько странно и причудливо. Как, например, француз догадается, что угольное ведро может называться «сливом»? Если он когда-нибудь и видел слово «слив», это было в «Джинго пресс»[62], где выражение «политика слива» используется всякий раз, когда мы жертвуем чем-то ради малой страны, как либералы, вместо того чтобы пожертвовать всем ради великой державы, как империалисты.
Чтобы стать в Германии поэтом, англичанину достаточно догадаться, что немцы называют перчатку «ручная туфля». Местные жители называют обычные вещи, так сказать, прозвищами. Они дают своим ванным и стульям причудливые, эльфийские и почти ласкательные имена, как если бы те были их собственными детьми! Но поспорить об абстрактных вещах на иностранном языке может любой, кто когда-нибудь доходил до четвертого упражнения в учебнике для начинающих. Едва он сумеет составить предложение, как обнаружит, что слова, используемые в отвлеченных или философских дискуссиях, у всех народов почти одинаковы. Они одинаковы по той простой причине, что все появились на свет в лоне нашей общей цивилизации. В христианстве, Римской империи, средневековой Церкви или в эпоху Французской революции. «Нация», «гражданин», «религия», «философия», «власть», «республика» – такие слова почти одинаковы во всех странах, где мы путешествуем. Поэтому сдерживайте свое бурное восхищение молодым человеком, который может поспорить с шестью французскими атеистами, впервые высадившись в Дьеппе. Даже я это смогу. Но весьма вероятно, тот же молодой человек не знает, как по-французски будет «рожок для обуви». Хотя из этого обобщения есть три огромных исключения.