– Ну, теперь я вроде бы все узнал, но все равно мало что понял, – сказал он. – Поверю на слово. Но вы-то, мистер Гэйл, как обо всем догадались?
– Леденцы в витрине, – сказал Гэйл. – Я от них глаз не мог отвести, очень уж красивые. Сладости лучше драгоценностей, все дети это отлично знают. Ведь это – рубины и изумруды, которые можно съесть! Я смотрел на леденцы и пытался понять, о чем они мне говорят. И понял! Эти фиолетовые и пурпурные леденцы со вкусом малины – яркие и сияющие, как аметисты, если смотреть на них изнутри лавки, на свет. Снаружи же они выглядят невзрачными и темными. Но в витрину обычно выставляют сладости матовые, позолоченные, радующие и манящие глаз покупателя с улицы! И тут я вспомнил о человеке, который готов был выломать дверь собора, чтобы взглянуть изнутри на витражи окон, и сразу все понял! Тот, кто выставлял эти сладости в витрине, не был торговцем. Он думал не о том, как все будет смотреться с улицы, а только о том, насколько витрина будет радовать его внутреннего художника. Отсюда, изнутри, он видел пурпурные драгоценности. И, конечно, вспомнив о соборе, я еще кое-что вспомнил – то, что наш поэт говорил о двух жизнях святого Фомы Кентерберийского, как в расцвете земной славы тот вдруг взалкал иного, противоположного. И вот она, вторая жизнь святого Финеаса Кройдонского…
– Ну что тут скажешь. – Гюнтер подавил тяжелый вздох. – Со всем уважением – он, конечно, сошел с ума.
– Вовсе нет, – ответил Гэйл. – Многие из моих друзей сошли с ума, я к этому отношусь с глубокой симпатией. Но тут у нас история человека, который в ум вошел.
7. То, чего не было
В этом разделе собраны произведения Честертона, относящиеся к странным жанрам. В основном их следует отнести к тем, которые словно бы находятся «на грани»: между рассказом и эссе, между детективом и мистикой – разумеется, лишь такой, которая возможна для истового католика, – между реальностью и фантастикой.
Некоторые из них требуют пояснений для современных читателей. Так, история о сверхчеловеке опирается на «искания», модные в начале ХХ века, но отмеченные британским колоритом. Например, один из эпизодов, в котором у детей отнимают «неподобающие» игрушки, для современного читателя выглядит как часть общей фантасмагории. Тем не менее в ту пору действительно существовали ревнители, которые придавали большое значение такой борьбе, искренне уверенные в том, что «грубые и примитивные» игрушки оказывают роковое воздействие на формирование личности. А перья сверхчеловека и гроб, форма которого не соответствует человеческому телу, – это отсылка к ирландской легенде, известной в ту пору не только англокатоликам вроде Честертона: о воинах, струсивших перед решающей битвой и пустившихся в неудержимое бегство, пока этот бег не перешел в полет, а волосы их не превратились в птичьи перья… Иными словами, вместо существа со сверхчеловеческими возможностями сторонники позитивистской науки (тут досталось и Герберту Уэллсу, и Бернарду Шоу) могут получить только идеального «сверхдезертира», не способного выдержать соприкосновение с реальной жизнью.
Справедливости ради следует сказать, что позитивистская наука той поры была почти столь же самоуверенна и агрессивна, как ее отрицатели. Это касается не только гипотетических изобретателей «мафусаилита», но и вполне реального Ломброзо, а тем более его последователей, рассуждавших о «криминальном черепе» и «уголовном ухе». В каком-то смысле подобные грехи свойственны и Эрнсту Геккелю, действительно крупному ученому, которого временами «заносило» (особенно когда он, сам того не замечая, переключался с биологии на философию), – хотя, конечно, объявить все его теории списанными в утиль Честертон оснований не имел: часть их по сей день актуальна. Так что ввести этот марш прогресса в разумные рамки было действительно необходимо – и во многом эта задача легла на плечи таких, как Честертон. Хотя обе стороны с этой логикой, наверное, не согласились бы: Честертона абсолютно устраивал тот уровень научности, который был достигнут в средневековых бестиариях (на стилистику которых его повествование «О монстрах» ориентировано совершенно сознательно), а представители тогдашних естественных наук возмутились бы при одной мысли, что их мнение может кто-то оспаривать.