«Однажды, – вступала первая группа, – Селиванов и Мартынушка шли полем, и Мартын спросил у Селиванова, что может быть ему помехою на пути к спасению. Селиванов сказал: “Одно нехорошо, что твои глаза очень лепы”. Тогда Мартынушка остановился и выколол себе правый глаз».
Среди самых любимых скопцами страд и распевов было положенное на музыку Лептаговым послание Кондратия Селиванова, пелось оно обычно тоже тремя группами голосов:
«Возлюбленные мои детушки, берегите истинного отца своего крепость, дабы ни малейшая не одолела вас слабость и грех-лепость, ненавидит бо душа моя лепости; она, яко вселютейший змей, всю вселенную пожирает и от Бога отвращает, да и до Бога не допущает…» (Первая.)
«До гробовой доски надо всей плоти своей бояться, и иной, оскопивши своей плоти некую часть, да говорит: “Я теперече прав”. Нет, еще хорошенько коня направь, чтобы всего не увез, и вожжи не покидай из рук по смерть; и не верь коню, что смирен, а сиди, не дремя, а всегда в небо гляди и на то надейся, что семьдесят лет Богу служил, и не верьте плоти – ни молодой, ни старой: при смерти обманет…» (Вторая.)
«Так-то иной конь, чуть жив и со двора не может сойти, а того и гляди, что ушибет; так-то и иной простяк “скопится” да и говорит: “Ну, теперь я оскопился”, а глядишь, к запрещенному древу к смертному подкатился да и говорит: “Сестрица, я теперь бессомненной. Мы теперь про Бога можем говорить”. А глядишь, на обоих платье и горит…» (Третья.)
Кончалась эта партия совместным псалмом скопцов и хлыстов:
И через десятилетия после создания хора «Большая Волга» временами к Лептагову возвращалось ощущение его неправоты перед хором, ощущение, что нечто, бывшее для этих людей главным и чего они от него, Лептагова, ждали, ему Богом не дано. Я это очень хорошо чувствовал, когда пел свою партию совсем древний старик, кажется, дальний родственник Даниила Филипповича. Я не могу сказать, что с ним он вел себя иначе, чем с другими хористами, но он явно был смущен виноватостью и смирением, которое было в том, что пел старик. Лептагов никогда его не правил, наоборот, стоило ему вступить, отходил, отступал в сторону, не пытаясь использовать партию хлыста для своих построек.
С другими хористами в нем легко можно было различить убеждение, что он ближе к Богу, чем они. Не одобряя их, почти ничего в них не одобряя, он лишь честно помогал им возвести из их веры храм, потому что они хотели быть услышанными Господом. Здесь же он терялся, не знал, что делать, он чувствовал, что то, что пел старик, доходит до Бога, и не понимал, почему так. Иногда он думал, что это магия, что Господь просто как-то хитро обманут им, обманут его голосом, его умением петь, его печальной кротостью. Временами ощущение обмана было очень сильно, и тогда он становился на колени и, пока старик пел, плакал, молился Богу, пытаясь открыть Ему на него глаза. Старик и вправду пел очень красиво, пожалуй, это была лучшая после арии Девы Марии партия, и Лептагов страшился, что он ведет Бога за собой.
Так было нечасто, за двадцать лет репетиций – раза три или четыре, но он всегда об этом помнил, и всегда ему было за те свои молитвы стыдно. Он, конечно же, понимал, что Всеблагой Господь не Одиссей, никакой магией Его не обманешь, но почему Он открыт старику, почему слышит то, что он поет, спросить и не хотел, и боялся.
Старик этот когда-то занимал в хлыстовской иерархии довольно высокое место, но давно отошел от дел и, по его словам, теперь лишь готовился к переходу в иной мир. Я уже говорил, что его арию Лептагов обходил стороной, он даже притрагиваться к ней боялся, а потом уже не знаю как, быть может по наитию, рядом с основным храмом возвел в один день из нее маленькую часовенку.