С раннего детства она, сколько себя помнила, считалась нервным, взвинченным ребенком, и врач, занимавшийся подростковыми психозами, после первого же визита сказал ее матери, что она из тех нечастых детей, которым «нет» говорить нельзя. Только нежность и ласка – тогда у нее есть шанс выправиться, и мать, безумно ее любившая (она была единственным и поздним ребенком в этом и без того позднем браке), сумела так ее воспитать. Врач оказался прав: она в общем выправилась, хотя другие медицинские светила в унисон предрекали ей жизнь в основном по нервным клиникам. Впрочем, до конца своих дней Бальменова оставалась взбалмошной и малопредсказуемой. Она во всех отношениях была «маменькина дочка», мать и внушила ей тот восторженный идеализм, что в итоге привел ее к эсерам.
Теперь, когда судьба нежданно-негаданно сделала ее хлыстовкой, она не стала другой. Узнав, что зачала, что ей, если она родит мальчика, предстоит стать хлыстовской Девой Марией, она отнеслась к этому до крайности серьезно. Начала живо интересоваться историей секты, всеми ее мифами и преданиями, ее происхождением и сегодняшним состоянием, читала стенограммы судебных процессов, расспрашивала стариков, но именно это последнее оказалось самым пустым. Хлысты были льстивы, лукавы, скрытны, и добиться от них чего-нибудь путного было очень трудно. Они обращались с ней как с какой-нибудь царицей три века назад: развлекали карлицами и шутовскими представлениями, чуть ли не ежедневно дарили подарки, причем не только занятные безделушки, а стоящие немалых денег драгоценности: ожерелья, браслеты, серьги, кулоны. Она всегда была совершенно равнодушна и к золоту, и к камням, а тут вдруг поймала себя на том, что эти дары ей весьма и весьма приятны; каждое утро сделалось будто днем ее именин, и она радовалась новым подношениям как ребенок. В сущности, даже то, что она шага не может ступить без надзора, что ее чтут и охраняют, словно святыню, тяготило ее все меньше.
Так продолжалось до третьего месяца ее беременности. К этому времени ей становится доподлинно известно, что в ее утробе мальчик, новый Христос, и начинается ее диалог с ним, тот диалог, который лег в основу партии Бальменовой в хоре, – прочее же теряет для нее всякое значение. Позже, спустя несколько лет, в которые вместились и ее побег, и рождение сына, и революция, и возвращение в Россию, в Кимры, она пела то, что с ней тогда было, ничего не добавляя и не исправляя.
Девой Марией она пробыла в общей сложности около полутора лет, и прервалось это в тот самый день, когда она отняла сына – Христа – от груди, когда он начал обходиться без нее. Она и спустя годы жаловалась, что это его отдаление от нее очень походило на разрыв, но сделать тут, наверное, ничего было нельзя.
С трех месяцев его утробной жизни она разговаривала с ним, пела ему, и ее партия после возвращения из эмиграции сохранила всю прошлую интонацию, весь настрой и мелодику. Она принесла, вернула это в хор без малейших изменений и изъятий, и Лептагов, насколько я знаю, был этим очень доволен, хотя из-за партии Бальменовой у него были немалые трудности. Хор к тому времени уже давно отошел от того понимания мира, что было в ее арии, еще больше он отошел от нее в звучании, и Лептагову многое пришлось подгонять и сводить. Причем на уступки пришлось пойти именно хору, а не Бальменовой – все это говорит о том, что Лептагову эта партия представлялась одной из самых интересных и важных, уж во всяком случае, совершенно искренней, то есть такой, какую во что бы то ни стало надо сохранить в изначальном виде.
С третьего месяца своей беременности Бальменова занималась только ребенком, и это понятно: то, что зрело, росло в ней, – больше, важнее всего, что было когда бы то ни было в мире: в ее утробе Бог, вся вселенная. Раньше она, совершенно неожиданно для хора, чрезвычайно преуспела в той организационной работе по соединению эсеров и скопцов, которую некогда предложила партии. После ночи радений все, ею намеченное, шло необыкновенно удачно и легко, будто было благословлено свыше. Еще вчера в союз отказывались верить обе стороны, считая друг друга непреодолимо чужими и враждебными, ни с чем и никак не совместными, но он оказался возможен, и они слушали ее, и верили ей, и подчинялись с охотой и радостью. Они ликовали, когда она говорила им, что мир един и уже завтра они не будут врагами, наоборот, сделаются заодно.
Зачав, она на свой лад возвела и то, что так тяжело, холодно, год за годом строил Лептагов, нет сомнения, что роль Бальменовой в том, что они в конце концов превратились в хор, в целое, была не меньшей, чем его, только у нее все было просто и полно любви. Что любовь сумела их собрать, стало для Лептагова большим потрясением, он тогда почувствовал здесь возможность другой, но тоже истинной, веры и, как и со стариком, был испуган и смущен.