В 1920-е годы М. А. Кузмин, работая над переводом «Жизни Микеланджело» Р. Роллана, даёт свою версию:
В 1940-е годы М. В. Алпатов дал свой перевод знаменитого четверостишия:
Несколько позже свой перевод публикует А. М. Эфрос, заканчивая стихотворение вопросом:
В 1970-годы прозвучал перевод А. А. Вознесенского, в котором снова фигурирует придуманный Кузминым прохожий:
В марте 1941 года в журнале «Искусство» появилась небольшая подборка стихов Микеланджело в переводе академика М. В. Алпатова. Он был первым, кто заговорил в наше время о непреходящем значении Микеланджело как поэта, исходя прежде всего из его изваяний и рисунков, из стремления великого мастера срывать с предметов их покровы, чтобы вскрыть их подлинную суть, и его неприязни к красочным деталям. Алпатов подчёркивает, что Микеланджело-поэт избегает описаний и риторических украшений, обнажая порывы своей страстной души. Вот почему, заключает он, «лирика Микеланджело при всей её шероховатости чарует своей пластикой, вот почему самый извилистый ход мыслей и переживаний мастера так выпукло запечатлён им в слове».103 Это был первый в наше время анализ микеланджеловской поэзии.
Позднее к Микеланджело обратился А. М. Эфрос, который, как и Алпатов, мог пользоваться только берлинским неполным изданием и перевёл добрую половину помещённых в нём стихов, справедливо отметив, что для великого мастера поэзия была «делом сердца и совести».104
Делались попытки прочитать Микеланджело как позднего «петраркиста», но они не были удачны, а сами его стихи вырывались из атмосферы гармонии звуков и образов. Как справедливо заметил священник Г. П. Чистяков в предисловии ко второму полному изданию на русском языке поэзии Микеланджело, слова типа
В своё время академик Алпатов, которому автор этих строк показал свои переводы из Микеланджело, одобрил их и дал положительную рецензию для их опубликования. Из тогдашних бесед с ним на тему микеланджеловской поэзии выяснилось, что в трагические 1940-е годы особое опасение учёного вызывала публикация знаменитого четверостишия № 247. К счастью, цензура не узрела в нём аналогии с драматическими событиями в нашей стране «в годину тяжких бедствий и позора». Но осталось ощущение, что академик, как человек старой закалки, вёл тот разговор очень осторожно и с оглядкой.
Вспоминается другой курьёзный разговор с ним после пресловутой юбилейной выставки МОСХ в Манеже в марте 1962 года, наделавшей много шума. В те дни так называемой хрущёвской оттепели, которую Ахматова назвала «вегетарианской», Алпатов осторожно, но с долей горькой иронии заметил с улыбкой, какому разносу была бы подвергнута последняя незаконченная «Пьета Ронданини» Микеланджело, окажись она анонимно выставленной в Манеже. Великому итальянцу досталось бы не меньше, чем Э. Неизвестному. Вот когда многие высокопоставленные критики попали бы впросак, показав прилюдно своё полное невежество…