Подобная солидарность между облеченным божественной властью правителем и его подданными достигла классического выражения в Египте: по словам Франкфорта, «...доверие народа к своим «пастырям» приводило к тому..., что фараону надлежало иметь всю полноту абсолютной власти, которой его наделило божество и которая, как ничто другое, позволяла ему обеспечивать благосостояние всего общества». Однако те же отношения господствовали в равной мере, пусть и с некоторыми нюансами, повсюду, например, как пишет Уилсон, — в Египте. «Это царь возводил храмы и города, выигрывал сражения, издавал законы и строил щедрые гробницы своим приближенным», — вторит ему Крамер, описывая деятельность царя Лагаша[40]. О том же говорят и некоторые фигуры речи, традиционно используемые царскими особами: например, в Шекспировой исторической драме «Генрих V» короли обращаются друг к другу именами своих стран — «Англия» и «Франция».
Отношения между царем и подданными выходили за рамки таких понятий, как верность клану, семье, соседям; этим объясняется, почему цари — и даже выскочки-самозванцы, тираны, — нередко заручались народной поддержкой — в противовес таким второстепенным соперникам в борьбе за власть и авторитет, как магнаты и знать. Под мистической аурой абсолютной власти, функции которой впоследствии возьмет на себя машина, первоначально формировались и выполнялись исключительно уникальным институтом царской власти.
Поначалу идея такой власти связывалась с идеей об управлении и ответственности перед богами. К 2000 г. до н. э. ни один фараон не мог надеяться на бессмертие, если он не служил делу праведности и справедливости (которые олицетворяла богиня Маат[41]). В тексте, относящемся к периоду Среднего царства, Атум[42] провозглашает: «
Так божественный глава этой иерархии власти возвращался — по крайней мере, на словах, — к эгалитарным общественным и нравственным идеалам деревенской культуры. Правда, в этих отношениях всегда сохранялась некая двойственность: доброта правителя, подчеркивавшаяся в египетских текстах, выступает наравне с его способностью внушать страх и карать смертью. В то же время, память о более ранних общинных атрибутах царской власти, наверное, частично оттеняла повседневные напоминания о личных прихотях владыки и суровости его ближайшего окружения. Однако, как нередко явствует из документов, чиновники, исполнявшие царские приказы, отождествляли себя с самим источником власти и часто злоупотребляли царской самоуверенностью, не являя взамен царской милости.
Более примитивные типы общин с успехом действуют единодушно, цепко держась за прочно укоренившиеся привычки и «незапамятные обычаи»: конформизм — вот цена взаимной терпимости, а остракизм — суровейший вид наказания, какой обычно назначается в таком обществе. Но чтобы обеспечить выполнение царских приказов с помощью ремня передач, образованного длинной цепочкой людей, зачастую действовавшего на большом расстоянии от самого центра власти, царская власть нуждалась в более отлаженном механизме послушания. Чтобы государственная организация срабатывала без помех как единое целое, согласие всего народа должно было быть автоматическим и полным.
Механическое повиновение достигалось путем различных символических и практических ухищрений, и в первую очередь, — созданием непреодолимого психологического барьера между царем и всеми, кто пытался к нему приблизиться. Особа царя была не просто неприкосновенна и неприкасаема: допускавшиеся в его присутствие обязаны были простираться ниц, словно мертвецы, полностью осознавая, что, случись им оскорбить царя, ничто не спасет их от смерти. В присутствии царя высший сановник пресмыкался как последний раб. Процитируем одно из писем, найденных в Телль-эль-Амарне (ок. 1370 г. до н. э.): «К двум стопам Царя, моего господина, небесного Бога Солнца, семижды семь раз я припадал, и навзничь и ниц». Проситель же называл себя «первым, на кого ты ступаешь».
Такое подобострастие, такое добровольное самоуничижение никогда не имели аналогий среди скромных членов любой деревенской общины, до тех пор пока и в эти общины не просочились «цивилизованные» нравы и порядки. Однако муштра в послушании постепенно превратила людей в «вещи», которых одним царским приказом можно было использовать, как покорное стадо для выполнения особых поручений, сколь бы они ни нарушали ход их семейной жизни и не противоречили нормальной рутине деревенского быта.