Прыгать нестрашно даже на высоте каких-‐нибудь тридцатых карликовых этажей:
между каркасами повсюду проброшены висячие мостики, налажены канатные
дорожки, протянуты какие-‐то веревки с сушащимся бельем – даже если оступиться,
в полете непременно за что-‐нибудь зацепишься.
Облепленные мириадами жилых ракушек, каркасы кишат людьми. Пестрая
толпа до отказа набилась на первый уровень, «наземный» -‐ хотя от настоящей земли
до него метров триста, и заполонила все остальные. Кипят, не выкипая,
человеческими лицами галереи, кто-‐то носится по держащимся на честном слове
мостикам – кажется, что люди барахтаются прямо в воздухе. По забранным в
решетчатые шахты лестницам прокачивают от пола к далекому потолку вязкую
людскую массу.
Стоит невыносимый гвалт. Миллион человек говорят разом – каждый на
своем языке: напевают вслух приклеившуюся к языку попсу, стонут, кричат, хохочут,
шепчут, клянутся, плачут.
Сбегают с этажа на этаж десять тысяч лестниц и лесенок, снуют вверх-‐вниз
шаткие платформочки сомнительных подъемников, доставляющие рисковых
пассажиров и их странные грузы именно в ту точку этой адовой кутерьмы, которая
им непременно сдалась.
И притом вся конструкция какая-‐то… не прозрачная, а дырявая – так что
виднеется сквозь нее, сквозь решетки, стенки, переходы, балкончики, развешенное
для сушки белье – нарисованный во весь потолок космос со звездами и аляповатыми
сатурнами-‐плутонами-‐юпитерами, потому что потолок – продолжение того
громадного граффити, из которого мы вышли, и гордые астронавты с пузырями на
головах своими мудрыми и добрыми очами (разве что желтоватыми) с настенного
панно созерцают творящуюся перед ними многоэтажную вакханалию – явно в
ступоре и явно подумывая, не лучше ли им все же будет свалить в космос.
Привет, люди БУДУЩЕГО. Добро пожаловать в фавелы.
Здесь я чувствую себя так, будто меня запихнули в микроволновку.
Кажется, что через это столпотворение мне не пробиться даже в одиночку,
даже моим фирменным способом. А уж вдесятером, не растерявшись по дороге…
- Клин, – говорит мне из-‐под аполлоновой маски наш звеньевой, Эл – тот
усатый, что наставлял пацана.
Я даже не слышу его голоса; читаю по губам.
- Клин! – ору я.
Ассиметричный гигант – Даниэль – становится первым. За ним – Эл и пухлый,
похожий на бизнесмена Антон, в третьем ряду Бенедикт-‐излучатель спокойствия, и
серьезный шпаненок, имени которого я еще не успел запомнить – его только
прислали вместо Базиля, и щуплый нервный Алекс. В замыкающей линии –
губастый Бернар, лохматый Виктор, Йозеф-‐витрувианец и я.
- Маршем, – наверное произносит звеньевой.
- Маршем! – повторяю я, надрывая глотку.
Мне хочется распихивать толпу локтями, гнать этих бездельников прочь,
давить их, но сдавливаю я самого себя – в стальном зажиме, смотрю на Эла, на
Даниэля, заражаю себя их хладнокровием. Я – часть звена. Вокруг меня – мои боевые
товарищи. Мы с ними – один механизм, один организм. Мне покойно. Я больше
никуда не рвусь. Я марширую.
Наше построение танком ползет вперед.
Сначала нам трудно: в этом ведьмином вареве нас замечают не сразу. Но
сначала одни чужие глаза спотыкаются о черные вырезы на наших масках, потом
еще кто-‐то прикипает взглядом к мраморным гладким лбам и мраморным
застывшим кудрям, к навсегда склеенным губам и к идеально прямым носам,
вырубленным из камня.
Разлетается по толпе шепот: «Бессмертные… Бессмертные…».
И она останавливается.
Когда вода остыла до нуля градусов, она может еще и не замерзнуть. Но если в
нее положить кусочек льда, процесс начинается тут же, и вокруг, сковывая
поверхность, начинает распространяться ледяной панцирь.