потому что каждый из нас теперь бог, потому что теперь-‐то они наши по праву. Его
даже не свергали – он сам бежал, сбрив бороду и переодевшись в женское, и сейчас
бродит где-‐то среди нас, неотличимый, живет в кубе два на два на два, один из ста
двадцати миллиардов.
За европейский паспорт любой бы душу продал, только души теперь раритет.
Но старикан, думаю, тут, в Европе. С его-‐то накоплениями…
Лифт сполз ярусов на двадцать вниз; сквозь туман и дым видно основания
башен. Уже недолго осталось.
- Я тебе вот что скажу. Ты живешь в самое лучшее из всех времен, которые
только были на этой планете. Не было более счастливого времени, понятно? –
произносит усатый, и я возвращаюсь в кабину.
Говорит он вроде как со шпаной, с этим бритым подростком, но остальные
пассажиры лифта тоже оборачиваются к нему, внимают; лица у всех серьезные.
- Но только счастье это не у всех, вот что. Это тут, в Европе, у нас так. А в России
сам в новостях видел, что творится. Или с Индией как получилось. Недаром
все границы вечно беженцами обсижены, как вошью. Все к нам потому лезут,
что у нас здесь халява, ясно? Другого нету. Не в Америку же, в самом деле, им
ехать, так? Бабла на жизнь не хватит.
Пацан хмурится – но кивает, соглашаясь.
- Вот ты тут родился. Тебе бессмертие по праву положено. Повезло. А что,
думаешь, так все и будет? Собираешься бесконечно жить, а? Ничего тебе не
гарантировано, вот что я скажу. Ноль. Потому что на халяву падких много. А
все хорошее заканчивается. Воды в обрез, так? Мочу свою фильтруем и пьем!
Места в обрез! Хорошо, когда у человека восемь кубометров есть! Жратвы…
Ты слушаешь меня?
- Да слушаю, слушаю… – бурчит обритая шпана.
- Жратвы! Энергии! Все на пределе! На пределе! Тут каждый должен
сознательность проявлять! Сто двадцать миллиардов шестьсот два миллиона
четыреста восемьдесят одна тысяча. Столько Европа тянет. Больше – не
сможет. Мы в опасности. Демагоги брешут: тысяча туда, тысяча сюда… А я
тебе скажу: стакан полон, вот что. Еще капля – и через край хлынет. И капут
всему.
Я ловлю себя на том, что согласно киваю.
- И не будет тебе твоего бессмертия. Ясно? А все из-‐за этих. Если есть у Европы
враги – это они. Мрази. Хочешь как зверь жить – делай выбор, все по закону,
так? Нет же. Они выкрутиться хотят. Тебя обмануть. Чтобы их отродье
выдышало наш воздух, нашу воду всю высосало! И что, спустить им все с рук?!
- Хер им, тварям, – смурно бухтит подросток.
- Ты просто помни об этом, ясно? Они преступники. Трусы. Саранча. Они
должны заплатить! Ясно?!
- Да ясно, ясно...
- Вот так! Ноль этим гнидам пощады!
Усатый строго оглядывает пацаненка, потом скидывает с плеча ранец, достает
из него белую маску. Оглядывает ее, словно видит впервые и не понимает, откуда
она взялась у него в рюкзаке. Потом натягивает ее на себя.
На вид композитный материал, из которого она сделана, неотличим от
мрамора.
Лицо на маске раньше принадлежало древнему изваянию Аполлона. Я знаю –
видел саму статую в музее. Глаза у нее пустые, без зрачков – закатились или
бельмами затянуло. Лицо холодное, бесстрастное, парализованное. Слишком
правильные черты. Лепили его или с самого бога, или с очень красивого мертвеца. У
людей – живых – таких лиц не бывает.
Пацаненок лезет в свой мешок, вытаскивает из них точно такую же маску,
надевает ее и замирает, похожий на скрученную пружину, готовую развернуться в
любой момент.
Потом и пухлый бизнесмен выуживает откуда-‐то свою маску – копию тех, что