– Вот, я ж говорила, что сторож тутошний… Только он огромадного такого видал, а этот – тьху, мне и то до плеча… мозгля… Значит, их тут двое.
– То сторожу твоему с перепугу примерещилось, что громадный, – невнятно выдавилось сквозь кастаньетное пристукивание Вешкиных зубов. – И никакой это не контрик одичалый, это…
– А почему не одичалый? Одичать запросто еще и не так можно! Вот, говорят, в двадцатых…
Мечников не стал пресекать затевающийся диспут о возможностях контриков по части глубины одичания: из всех разновидностей женской истерики такая была наименее опасной и шумной. Он только оглядел диспутанток попристальней, убедился что обе вроде бы целы, выслушал пару веских доводов в пользу определяющего влияния звериной сущности буржуйской души на формирование внешнего облика в условиях изоляции от общества (Маша) и не менее веских аргументов про “да просто какая-то неизвестная науке северная горилла” (Вешка)…
“…и они тут же затеяли склоку по поводу названия рыжих дьяволов, державших нас в своей власти: один уверял, будто это яванские дриопитеки, другой звал их питекантропами – ну просто рехнулись оба…” Опять Конан Дойль лезет на ум с дурацкими своими цитатами! Кстати, если Вешка права и ЭТО – какой-то неизвестный и недовымерший вид, то понятно, откуда взялись сказки про леших и иже с ними… Тварь-то, кажется, умеет кой-чего по части гипноза… Почему бы, кстати, и нет? Почему бы северной горилле не уметь того, что по силам примитивно пресмыкающейся гадюке? Да, Вешка, наверно, права. И сэр Артур тоже прав насчёт рыжих дьяволов. Тварь-то впрямь рыжая. Верней – ржаво-бурая… точь-в-точь как мерещившийся давеча бредовый волк, на поверку оказавшийся пнём…
Кроме всей этой мути Михаил тогда ни о чём больше не успел подумать. Потому что рыжая то ли горилла, то ли одичавшая контра вернулась.
Тварь выскочила… нет, она как бы вылилась, выструилась из кустов бесшумно и плавно… хоть “плавно”, наверное, всё-таки совершенно неподходящее слово. А только более подходящего просто ещё не выдумано. Большая грязная обезьяна, неприлично похожая на человека (и от этого кажущаяся даже еще уродливей, чем на самом деле) бежит вприскочку на трёх лапах, прижимая что-то к мохнатому брюху… Можно тут углядеть мало что плавность – даже намёк на изящество? Оказывается, можно…
Оно приволокло большой ком вязкой торфяной грязи. Присело на корточки, уронило приношение на траву, затеяло беспрерывно охлопывать, оглаживать, мусолить его – мерно и широко покачиваясь всем телом, выскуливая что-то надоедливо-монотонное…
Девушки одинаково повытягивали шеи, мёртво прилипнув взглядами к непрерывно меняющему очертания грязевому шару. Михаил, наверное, тоже вытянул шею. Показалось ему, что под с виду такими неуклюжими обезьяньими пальцами всё отчётливей обозначивают себя черты узнаваемого лица…
Да, лейтенант Мечников наверняка смешно, по-гусинному вытягивал шею. Так сильно вытягивал, что её то ли судорогой свело, то ли парализовало от неудобства. Во всяком случае, краешком зрения уловив какую-то перемену там, где сидели девушки, он обнаружил вдруг: затылок онемел, мышцы сделались деревянными, а сама голова будто вросла в окрестное мироздание, и повернуть её не легче, чем провернуть вокруг себя горизонт. Единственно, что удалось Михаилу, это скосить глаза. Скосить, и увидеть: девушки больше ни за чем не следят. Они тихонько спят. Привалились друг к дружке, обнялись – умиротворённые такие, безмятежные, порозовелые, как два внеклассовых ангелочка – и посапывают себе…
Рыжая тварь негромко вскрикнула, и Мечниковский взгляд сам собою вернулся к ней. То ли он отвлекался вовсе не на считанные мгновенья, как показалось, то ли одичавший до обезьянской внешности враг народа был в людской своей ипостаси истым гением, но мохнатые лапы раскачивали-баюкали совсем уже готовое скупое, однако же изумительно точное подобье…
Нет-нет, вовсе зря лейтенантское сердце оборвалось в какую-то ледяную беспросветную глыбь. Это чернота выбранного потворой материала вздумала пошутить вот так – жестоко, очень жестоко, но всего только пошутить, не больше. Вылепленное лицо было лицом Вешки или Маши, а вовсе не той ящерицеподобной жути, в которую они сливались бредовым давешним сном.
А слепок раскачивался, раскачивался в вытворивших его полуруках-полулапах, а губы – не понять уже, то ли серые обезьяньи, то ли чёрные вытворенные – всё тянули, тянули монотонный скудный полунапев-полуплач… И между этим тогдашним плачем-качанием и теперешним невесть откуда взявшимся берегом болотного острова не соглашалось вспомниться совсем-совсем ничего.