Они решили затаиться и понаблюдать. Мало ли что – вдруг там охрана? Это Михаил так сказал: а ну как гансы охраняют дорогу? Ниношвили говорил, будто в усадьбе могут оказаться немцы, а Ниношвили в таких делах ошибается редко. Может, конечно, он это выдумал, чтоб верней спровадить лейтенанта Мечникова вслед за девицами, а может, действительно печенкой почуял опасность. Она – печенка – у Зураба чувствительная.
В умеренной близости от места, где обсаженная тополями дорога вонзалась в опушку леса, нашелся песчаный всхолмок – сухой, поросший вокруг подножия какими-то полудеревцами-полукустами. Укрытие, как по спецзаказу.
Прокрались туда.
Умостились.
Принялись наблюдать.
Вот и всё, что мог теперь вспомнить проснувшийся от собственного чоха лейтенант Мечников.
То есть ещё ему помнился сон… Да, именно так: сон. Глупый, вздорный и совершенно неправдоподобный. Только сон и ничего, кроме сна.
Всё-таки разные там кокаинисты-марафетчики тупы и неизобретательны. Суетятся, маются, тратят на своё зелье преизрядные деньги… А ведь так просто: штыком в лоб, плюс бессонная ночь, плюс энное количество пройденных километров да всякие там интеллигентские переживания – и готово дело. Никакой “кашгарский план”, никакое даже самое забористое снадобье не подарит такого роскошного кэйфа. По окончании войны нам с вами, товарищ лейтенант, нужно будет испросить свидетельство об изобретении… ежели, конечно, живы останемся.
А ночь обречённо скатывалась к рассвету. Небо на востоке полоснула холодная предрассветная зелень; звёзды вылиняли, поскучнели; болото подмял туман – безо всякой там ночной чертовщины, настоящий, стылый и мутный.
А округу подмяла тишь. Глухая. Вязкая. Только фронтовая канонада ещё кое-как барахталась в ней, из последних сил оставаясь слышимой. Да ещё пьяное бормотанье растормошенной ветром листвы, плаксивое свиристенье какой-то пичуги – и всё. И ни единого выстрела, ни единого звука не доносилось от места расположения шестьдесят третьего отдельного. Пока товарищ лейтенант Мечников смотрел бредовые сны, там всё кончилось. Там закончилось всё.
Как?
Может, Зурабу всё-таки удалось?..
Нет, нельзя об этом: страшно сглазить.
Сглазить… Ах, ты, атеист хренов! Чуть ли не впервые жизнь сподобилась вчинить серьёзное испытание твоим великолепным твердокаменным убеждениям – и где же они, твердокаменные-то?
Где?
Вместо ответа напрашивается неудобь-сказуемая похабная рифмочка.
Ну что ж, рифмочка так рифмочка. Валяй, ты, атеист твою мать, шарахайся от “опасных” мыслей, выжимай их из мозгов тупоумными стишатами!
Во-во, это самое что ни на есть оно! Валяй, шпарь в том же духе! Все беды – они от ума, так что дави его, вражину, дави, души! Поможет это Зурабу, катай губы плосче…
Что?!
Внезапно, по-подлому очнулся, неистово заработал клювом давешний дятел-садист; и снова ощутилось в мозгу присутствие чего-то постороннего, каких-то липких щупалец… Только на этот раз они не были вкрадчивыми, на этот раз они успели найти искомое, охлестнулись петлёй-давилкой вокруг находки, рванулись наружу, прочь, взламывая сумасшедшей болью многострадальный Михаилов лоб…
Но почему-то вся эта боль и весь этот ужас – ведь по правде-то очень, очень страшно распознать окончательную необратимость собственного сумасшествия… но всё это почему-то не затронуло лейтенанта Мечникова. Получилось, будто в скверно сделанном кинофильме, когда вокруг героя чуть ли не рушится мир, а зрителю досадно и скучно: страсти-ужасы беспомощно болтаются на заднем плане, а снятый отдельно герой живет тоже отдельно, сам по себе, и даже тень свою ленится обмакнуть в круговерть лживых киношных бедствий.
Всё, всё осталось для Михаила ненастоящим, кроме внезапного поистине безумного чувства, словно бы фразочка из балаганистой частушки вот-вот сошвырнёт извращённую маскировку с какого-то огромного вселенского смысла. Смысла даже не жизни – жизней. Всех ведомых и неведомых жизней ведомых и неведомых людей. И даже не только людей. Вот-вот…
Вот…
Вот те хрен, ты, недосумасшедший припадочный неврастеник!