Он говорил серьезно. И тут у меня случилось озарение. Всего на секунду. Я вдруг понял, что Эрих Ангерштейн, возможно, — самое большое зло во всем клубе.
Я оглядел зрителей кабаре, чтобы просто в этом убедиться. Люси уже не было: ее надежды умерли, словно эрцгерцог Франц Фердинанд со своей несчастной женой. Я не считал, что жестокие, бессовестные убийства так уж часты в Берлине. Но они составляли суть «Кабаре Безымянных», и худшее было вереди. Одноглазый жонглер с дефектом речи, который не умел жонглировать; невероятно толстый пародист, который притворялся то Гитлером, то Чарли Чаплином, но выглядел и вел себя скорее как Оливер Харди[61]; чечеточник, у которого чувства ритма было не больше, чем у умирающего носорога. Хуже всех, пожалуй, оказалась большегрудая женщина, вообразившая себя меццо-сопрано. По необъяснимой причине она решила спеть арию из «Саломеи» Рихарда Штрауса, а Элоу убедил бедное создание, что она сможет добиться расположения публики, если во время пения, подобно иудейской царевне, скинет одежду. Это стало самым удручающим зрелищем вечера: у «Саломеи» оказался огромный шрам от кесарева сечения. Даже для Пруссака Эмиля это оказалось слишком, и вскоре после ухода «Саломеи» со сцены он и его подружка со шпорами внезапно встали и направились к выходу. Ангерштейн бросил на стол несколько банкнот для официанта и близняшек.
Затем мы с ним последовали за нашей украшенной париком добычей на улицу.
— Где мы его возьмем? — спросил я.
— Это твой пикник, коппер.
— Вы говорили, что кто-то отследил его до самого дома в Веддинге?
— Да, это на Аккерштрассе. Увидишь и поймешь, почему он на одной мухоловке с остальными в этом клубе.
— Что ж, давайте возьмем его там. Вы на «мерседесе»?
— Не сегодня. Его подправляют. Вернут завтра, с утра пораньше. — Он указал на маленький двухместный «ханомаг». Со своей единственной фарой посередине капота, тот больше походил на машинку из детской сказки, чем на средство передвижения для такого человек, как Эрих Ангерштейн. — Вот почему сегодня я на этом игрушечном куске дерьма. Машина жены. Та сейчас в отпуске, так что ей не нужно.
Пруссак Эмиль вел черный «дикси» на север по Мауэрштрассе, проходившей на месте старой городской стены. Кривая улица когда-то раздражала Фридриха Великого: как любой хороший пруссак, он предпочитал прямолинейность. Я и сам на нее рассчитывал, когда мы схватили Эмиля.
Ангерштейн направил машину через реку в Рэд-Веддинг. Район не просто так называли красным: как в Шенеберге или Нойкёльне, нищета Веддинга была настолько удручающей, что напоминала о Газе, где слепого Самсона заставляли молоть муку на мельнице. Ни один из тысяч раздавленных бедностью жильцов жалких многоквартирных домишек Веддинга и не подумал бы голосовать за кого-то, кроме коммунистов или, в крайнем случае, социалистов СДПГ. Судя по облупившимся вывескам на серых стенах дворов-матрешек, здесь были все виды жизни человеческой: угольщики, портнихи, мясники, пекари — обычные и кошерные, автомеханики, торговцы голубями, уборщицы, поставщики угольных брикетов, торговцы рыбой, маляры. А еще тут обитала жизнь нечеловеческая. Это место кишело крысами, его патрулировали шелудивые бродячие псы, дряхлые лошади и, возможно, один или два голема. В Рэд-Веддинге можно было заниматься чем угодно, и никто не обращал особого внимания на то, что считалось респектабельным по меркам берлинского среднего класса. Стояла глубокая ночь, но в темных арочных подъездах под бдительным оком мужчин и женщин, одетых в потрепанные трахты и военные излишки, слонялись маленькие полуголодные дети. Подобные места заставляют почувствовать себя счастливчиком, если у тебя имеется чистый воротничок и надраенные до блеска ботинки.
— Ненавижу этот проклятый район, — признался Ангерштейн.
— По какой-то особой причине или вы просто изучаете живопись и архитектуру?
— Я здесь вырос. Лучшая причина из всех.
— Должно быть, вы получили неплохое образование.
— Верно. Так и было. Мне, конечно, повезло. Каждое возвращение в Веддинг напоминает мне о том, как могла сложиться жизнь, если бы пришлось… Ну, ты понимаешь.
— Зарабатывать на жизнь честным трудом? Да, я понимаю.
— Нет, не понимаешь. Кто не жил здесь, не сможет понять, каково расти в такой дыре.
Ангерштейн на мгновение сбросил скорость — он точно знал, куда едет Пруссак Эмиль, и не боялся его потерять. Карие, проницательные, почти безжизненные глаза, похожие на холодные литорали в граните, взглянули на меня. Настолько пугающего взгляда я никогда прежде не видел. Постепенно губы Ангерштейна растянулись в улыбке, но это заняло время, да и веселья в ней было мало.