На третий день у «Трианона» я мельком увидел актрису Кете Хаак, которая вышла из блестящего лимузина «Майбах» и направилась к служебному входу. Она дала несколько автографов, улыбнулась своей знаменитой улыбкой инженю и вошла внутрь, но не раньше, чем бросила мне в фуражку серебряную монету в пятьдесят пфеннигов — самую большую сумму с тех пор, как я начал попрошайничать, — за что я несколько раз благословил Кете и решил больше никогда не думать плохо о ней и ее жутких фильмах. Чуть позднее появился ее муж, Генрих Шрот, который был гораздо старше Хаак. Он одарил меня лишь презрительным взглядом и исчез за той же дверью служебного входа. Шорт вечно играл в кино прусских аристократов и, думаю, почти верил, что сам является таковым. Он носил широкополую шляпу в богемном стиле, а его пальто висело на плечах точно плащ. Некоторое время я тешил себя мыслью, что Шорт мог оказаться Виннету, поскольку с натяжкой подходил под описание, данное Фрицем Пабстом.
В «Трианон» было пять входов: главный — на Георгенштрассе, остальные четыре — на Принц-Луи-Фердинанд-штрассе и Принц-Франц-Карл-штрассе. Задворки театра представляли собой лабиринт из переулков и маленьких двориков, выходивших на штаб-квартиру «зеленой полиции». Так называли политическую полицию, поскольку в ее обязанности входил контроль за уличными демонстрациями, но это не мешало им вмешиваться в повседневную охрану городского порядка, которой занимались обычные полицейские, Шупо. Время от времени «зеленые» приставали к одной из бесчисленных проституток, которые в любое время суток приводили на задворки «Трианона» клиентов из разных баров, театров, казино и ревю, расположенных в знаменитом Адмиралспаласе на Фридрихштрассе. Но количество болванов, которым отсасывали вокруг «Трианона», превышало только количество болванов внутри театра. Хотя Шрот был далеко не самым большим из них. В «Трианоне» бывали Матиас Виман, Герхард Дамманн и самый неисправимый из всех — актер Густаф Грюндгенс, который, и став воплощением самого дьявола, не смог бы выглядеть более самодовольным. Его надменная улыбка не изменилась даже после того, как он швырнул мне в голову наполовину выкуренную сигарету. Не знаю точно, чего он хотел: задеть меня или дать докурить, но, поскольку нищим выбирать не приходится — и они, разумеется, не должны выглядеть так, будто у них есть выбор, — я поднял окурок и отсалютовал, словно мне сделали одолжение.
— Спасибо, сэр. Вы очень добры. Правда очень добры. — Я затянулся сигаретой и обнаружил, что в ней превосходный турецкий табак.
Для Густава Грюндгенса только самое лучшее.
— Что это? Сарказм? От нищего?
— Нет, сэр. Никогда. Только не от меня. Хотя мне кажется, даже великий актер может чему-то научиться у нищего.
— Верно.
Грюндгенс рассматривал меня, приставив к глазу монокль, как рассматривают странного вида жука.
— Значит, ты знаешь, кто я такой.
— О да, сэр. Думаю, все вас знают. Вы величайший актер Германии, сэр. По крайней мере так говорят образованные люди. Вы — великий Эмиль Яннингс.
Улыбка Грюндгенса превратилась в гримасу. Не произнеся больше ни слова, он пошел дальше. Достаточно небольшого триумфа, чтобы день стал лучше.
Актеры были не единственными людьми искусства, которых я видел у «Трианона». На четвертый день игры в козленка на привязи я понял, что меня рисует мужчина. Лет сорока, высокий, красивый, на вид разумный, с мальчишеской стрижкой и задумчивыми морщинами между мрачными серыми глазами. На нем был легкий коричневый костюм с бриджами, розовая рубашка с воротником-стойкой и жесткий розовый галстук-бабочка. Мужчина не выглядел так, будто хотел меня застрелить, — просто рисовал. Я раздраженно отвернулся, надеясь, что он уйдет. Пристальное внимание вредило моим целям: доктор Гнаденшусс вряд ли станет нападать, пока с меня пишут портрет. Мой жест заставил художника подойти и извиниться, а затем предложить мне пятьдесят пфеннигов, чтобы я снова принял прежнюю позу. Он представился, его звали Отто.
— Ладно, — сказал я без особой любезности.
— Где вас ранило?
— Тут. — Я с горечью ударил по бедру.
— Нет, я имел в виду… Ну, я и сам был ранен, собственно говоря. В шею. Хотя это и не так заметно. В августе восемнадцатого года. Вообще-то, ранение и спасло мою шею. После этого меня отправили на лётные курсы, а к тому времени, когда я выпустился, война закончилась.
Я хмыкнул и спросил, изображая угрюмого мерзавца:
— Так в чем задумка-то? — Притворился неплохо, Бригитта гордилась бы. — Чего рисовать кого-то вроде меня? Смысла нет. Я ведь не картина маслом.
— Не соглашусь. В том, каков вы, есть своя красота. И могу заверить, вы не первый искалеченный ветеран войны, которого я рисовал в этом городе.
— Вам бы обойти театр. Найдете что поинтереснее
— А, вы имеете в виду шлюх.
— Я имею в виду шлюх. И их клиентов.
— Нет, такого я вижу достаточно, когда посещаю бордель. На самом деле вы и другие несчастные вроде вас — одна из моих любимых тем. Она более-менее уникальна для Берлина.
— Издеваетесь?