Читаем Местечковый романс полностью

— С моей точки зрения, самую постыдную из всех существующих на свете. По-французски она звучит так: либерте, эгалите, фратерните — и чаще всего поражает евреев.

— Я никогда о такой болезни не слышал.

— По-нашему эта зараза расшифровывается следующим образом: свобода, равенство, братство. Ваш шурин решил избавить мир от богатых и сделать всех бедняками. Он, видно, слишком увлёкся и забыл, что петух громким кукареканьем не отпугивает ястреба, а только наводит хищника на цель. А мы что делаем? Вместо того, чтобы держать язык за зубами, без конца кукарекаем и кукарекаем на чужом птичьем дворе.

Своим беспрестанным кукареканьем Шмулик добился только того, что стал первым политзаключённым в Йонаве и её окрестностях.

Его арест скомкал и замедлил всю работу в мастерской, но особого вреда отцовской репутации не нанёс. Заказов меньше не стало.

Отец жалел, что лишился хорошего работника, и с тревогой ждал известия, к какому сроку суд приговорит Шмулика.

Судили Шмуле в Каунасе, тогдашней временной столице Литвы. Заседание было закрытым. За подпольную деятельность и агитацию в пользу иностранного государства его приговорили к трём годам заключения с отбыванием первые два года в колонии строгого режима где-то в Жемайтии, за Расейняй, а последнего — в каунасской тюрьме.

Ни мама, ни отец не понимали, какой подпольной деятельностью занимался Шмулик и в пользу какого государства он действовал, но радовались хотя бы тому, что через три года, в начале 1940-го, говорун должен выйти на свободу.

Отец не стал искать ему замену. После ареста шурина он все свои надежды связывал с Юлюсом, который поражал его прилежностью и трудолюбием. Молодой литовец не только быстро постиг почти все тонкости ремесла, но и удивлял многих евреев, поглядывавших с восторженным подозрением на этого блондина, с виду истинного арийца, который отлично говорил на идише — любо-дорого послушать.

Благоволила к нему и мама. Она относилась к Юлюсу с почти родственным вниманием и теплотой. И он платил хозяйке тем же, делясь с ней своими радостями и горестями.

— Я родился, как крот, под землёй, — говорил ей Юлюс, как на исповеди, — и вырос в сыром подвале. Казалось, там и умру. У меня была одна мечта — во что бы то ни стало вырваться оттуда, но я не знал, как это сделать. Спасибо понасу Салямонасу и понасу Шмуэлису! Они помогли осуществить её. Когда я заработаю достаточно денег, сниму где-нибудь в заречье комнату, желательно на втором этаже. Буду каждый день настежь открывать окна, чтобы туда заглядывало солнце, а ночью втекал свет луны и звёзд. Ведь что я видел из своего подвального оконца? Только ноги, ноги, ноги… Буду стоять у открытого окна, смотреть на небо и тихо благодарить Господа Бога, понаса Салямонаса и понаса Шмуэлиса за то, что вытащили меня из этой ямы.

Иногда на имя Хенки из расейняйской колонии от Шмулика приходили написанные карандашом письма. Брат писал не о тяготах арестантской жизни. Теша семью и цензуру, он описывал красоты природы, восхищался вековыми соснами, воздухом, пахнущим хвоей, тамошней красавицей — рекой Дубисой, её берегами, куда заключённых под конвоем водили на строительство какой-то дороги. Не забывал Шмуле упомянуть и о птицах, которые слетались на тюремный двор за обронёнными хлебными крошками, хвалился тем, что всегда просит их, если те долетят до Йонавы, махнуть крылом родителям, сёстрам и, конечно, своему дальновидному зятю Шлейме и симпатичному Юлюсу. Писал он и о том, что из колонии, к сожалению, не может помочь семье — родителям и сёстрам, пусть простят его за то, что заставил всех терпеть лишения, ведь в тюрьме жалованье не платят.

— А он что, хотел, чтобы за решёткой ему ещё и хорошие деньги платили? — возмутился отец. — Озаботился, видите ли, положением родителей и сестёр. А где Шмулик был раньше? Раньше он был не со своими больными стариками, не с Фейгой, не с Хасей и не с Песей, а с этой тройкой — Лениным, Сталиным и Гитлером. С кем только не сводил его по вечерам этот паршивый «Филипс»!

— Может, тюрьма его научит чему-нибудь путному, — попыталась возразить возмущённому мужу мама.

— Нельзя научить того, кто все время учит других, — отрубил Шлеймке.

— Так что, по-твоему, пусть он там, в колонии среди преступников, и пропадает?

— Не беспокойся! Шмулик не пропадёт. Твой брат живучий, выкрутится.

— Он, может, и выкрутится, а моим родителям и сёстрам придётся туго. Все-таки Шмуле не пуговицы и не обрезки материи в дом приносил, а литы.

— Что верно, то верно, не пуговицы.

— После того, как его забрали, я, только ты не смейся, навсегда сказала своему Парижу «прощай!».

— Парижу? — у отца её мечта давно вылетела из головы. Мечты, как он считал, только приправа к жизни, хотя в молодости жизнь и без всякой приправы хороша на вкус, даже в Йонаве. Ох, как хороша!

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги