— Что вы говорите?! Этого не может быть! Что же, по-вашему, получается? Выходит, что мама нашего Бога — святая Дева Мария — была еврейка? И что Христос был обрезан, как вы, понас Шмуле?! — Юлюс трижды перекрестился. — И у него был отец?
— Был отец. Как и положено для продолжения рода. А ты всё долдонишь: «Родила без мужчины…» С мужем, с законным мужем твоя дева Христа родила. Ведь даже курица без помощи петуха не несётся. Ваш Бог, который красуется во всех костёлах, — еврей! Самый что ни на есть настоящий еврей и по материнской, и по отцовской линии.
— Что вы такое говорите?! — застонал Юлюс, отбрасывая со лба волосы цвета пересохшей соломы. — Этого не может быть! Даже родному отцу я об этом никогда не посмею рассказать. Никому! Ни слова!
— Почему?
— Отец скажет, что я чокнулся, или просто вытянет ремнём. А мои дружки за такое кощунство запросто могут мне в тёмном переулке все рёбра пересчитать.
— Когда бьют за правду, можно потерпеть, — сказал Шмуле, и по его впалым небритым щекам снова скользнула улыбка.
Усмехнулся и мой отец.
— А когда, Юлюс, придёшь на исповедь, — продолжал Шмуле, — ты тихонечко, чтобы ксёндз не услышал, сначала поприветствуй Христа, скажи ему «Шолем алейхем», а потом так же поздоровайся с богородицей. Они по-еврейски понимают, — посоветовал Шмулик и вдруг воскликнул в волнении: — Ты, милый мой, случайно утюг не перекалил?! Кажется, в комнате пахнет палёным.
Юлюс принюхался, бросился к утюгу, приподнял его, поплевал на пальцы, тронул ими днище и с облегчением выдохнул:
— Всё в порядке. Можно гладить. — Забыв о Христе и о Деве Марии, он принялся осторожно утюжить брюки доктора Блюменфельда, который к своему семидесятилетию решил обновить гардероб и сшить себе костюм из коверкота.
Хоть Шмуле перестал метать громы и молнии и честить правительство, отца не покидала тревога — он не понаслышке знал, что шурин ведёт небезопасную двойную жизнь. Мама тоже не была спокойна.
Чутье их не обмануло.
Накануне Судного дня[34] в мастерскую пожаловал постаревший Винцас Гедрайтис, которого в местечке из-за доброго отношения к иудеям за глаза иначе как киматаид — «почти еврей» — не величали.
— День добрый, — сказал он, ни к кому не обращаясь по имени.
— День добрый, — ответил отец, уже догадываясь, что ничего доброго день им не сулит. — Садитесь, пан Винцас.
— Я ещё насижусь, — ответил «почти еврей». — Скоро проводят на пенсию. Буду сидеть на лавочке, смотреть на небо, на плывущие мимо Йонавы облака и ждать, когда меня призовёт наш Верховный полицейский.
— Жаль, жены нет дома. Она вас обязательно угостила бы чем-нибудь вкусненьким, — пытаясь оттянуть что-то неприятное, прогудел обеспокоенный отец.
— Я на минуточку, — «почти еврей» положил на колени планшет, порылся в нем, вытащил какую-то бумагу с гербом Литовской республики и промолвил: — Я, собственно, не к вам, понас Салямонас, а к понасу Дудакасу. Люди мне, увы, не верят, но всегда очень неприятно, когда я приношу им дурные вести, за которые мне государство ещё и неплохо платит. — Он отдышался, вонзил взгляд в Шмуле, протянул ему бумагу и сказал: — Распишитесь, пожалуйста, там, где стоит галочка.
Пока Шмуле неторопливо читал казённую бумагу, «почти еврей» объяснил отцу суть дела.
— По приказу начальника Йонавского полицейского участка капитана Игнаса Розги понас Шмуэлис Дудакас третьего числа каждого месяца должен в обязательном порядке отмечаться в полицейском участке. Очень сожалею… Я по-дружески уже не раз предупреждал его, чтобы не распускал язык и не раздражал нашу власть. Ведь предупреждал?
— Предупреждали, — подтвердил Шмуле.
— Эта мера, конечно, лучше, чем взятие под стражу. Но я постоянно себя спрашиваю: почему вы, евреи, своё недовольство не можете держать, как камень, за пазухой. Зачем вы кричите о нём на каждом перекрёстке? Чтобы весь мир вас слышал? Мы, литовцы, между нами говоря, тоже не всеми нашими порядками довольны. Может, порой не меньше ругаем их, чем вы. Но молча. Как ни брани того, кто охромел, площадной бранью от хромоты его не излечишь. Научитесь и вы помалкивать! Молчание в жизни всегда окупается, и намного выгоднее, чем крики «Долой правительство!». Честь имею! — «почти еврей» встал, приосанился, одёрнул мундир и вышел.
— Ты пока, Шмулинька, отделался только лёгким испугом, — вздохнула мама. — Тебе раз в месяц даже полезно прогуляться от дома Эфраима Каплера до полицейского участка. Подышишь свежим воздухом, проветришь голову.
Я сидел в уголке и под стрёкот швейной машины делал уроки. Когда «Зингер» замолчал, стал прислушиваться к разговору дяди Шмуле и Гедрайтиса, которого и раньше видел в доме у бабушки Рохи. За пасхальным столом он смачно хрустел белыми листами мацы, и на его серый поношенный мундир с отливающими тусклой медью казёнными пуговицами падали крошки. Как ни старался я понять, чем дядя Шмуле не угодил «почти еврею», угадать это так и не смог, ведь он никого не ограбил, не убил, не искалечил.