Письмо мое бестолково, п[отому] ч[то] пишу я лежа: у меня грипп. Вообще-то я никому показывать его не буду, п[отому] ч[то] Москва слишком лакома до сплетен. Но Вы, если случится, покажите его
Любящая Вас
Л. Чуковская
15.01.1975
Посылаю сборник, в котором статья моего друга о Елочке[331]. Если статья К. И. уже не нужна Вам — верните, а нет, пусть живет у Вас. Надеюсь, в Малеевке Вы отдохнули и грипп миновал семью Вашу. Г. И.[332] привет.
Сохраните это письмо.
Надежда Кремнёва[333]
Не умирают воздух и вода[334]
Памяти Давида Самойлова
Август 68. Москва. Сдаем экзамены в Лит. Жарища. Плавится асфальт. Пахнет серой и надвигающейся грозой. Провинциалы, ходим с открытым ртом, хватая воздух, которого не хватает.
Наши танки (ради бога, почему наши, берите их себе!) топчут Прагу. Общежитейское возмущение дальше трепа не идет, но считается постыдным молчать, и все спорят до хрипоты, жутко раздражая коменданта. Поговаривают, что он бывший надзиратель Бутырской тюрьмы, крепенький такой боровичок в дымчатых очках, весь из себя присутственный. Возникает мгновенно, из пустоты, и всегда в интересный момент. Но мы с ним не церемонимся, не из храбрости, а скорей от нашего «сен-симонского» недомыслия. Понимание утопично вдвойне.
Спасают только стихи. Те, что пишем сами, и те, что ходят в списках: Мандельштам, Ахматова, Ходасевич…
Вездесущая С-чка проникает в ЦДЛ и каждый день приносит на хвосте новости, в основном литературоведческого порядка — кто с кем, что как, где, когда и с какой стати. Вдруг является раскрасневшаяся, довольная, размахивая мятым листочком. Сообщает с таинственным видом: познакомилась с Дезиком, он чудо, Белла от него без ума, такое выдал, Булат прослезился, братцы, держитесь, это нечто!
— Дезик? — спрашиваю.
Сосед закатывает глаза — да Самойлов, отстань, вечно ты… А-а. Сорроковые, рроковые. Фронтовая классика.
С-чка расправляет листок.
— «Пестель, поэт и Анна». Читаю.
И тут все поплыло. Лица, стены, обрывки фраз, мелькнул кишиневский дворик, пахнуло хлевом и вином, звякнула колодезная цепь и… холодок по коже: «в политике кто гений, тот злодей» — и в жар: «…Ликурге, и о Солоне, и о Петербурге, и что Россия рвется на простор»… «князя Ипсиланти» и дальше, дальше… «Анна! Боже мой!»
Кто-то вопит, и наваждение рассеивается. Я выхожу из комнаты, чтобы не слышать, как дотошный москвич уличает поэта в искажении исторической правды, а восторженный ростовчанин сыплет цитатами из Белинского и междометиями из синтаксиса. «У нас или цып-цып или цыц-цыц».
В коридоре душно. Открываю окно и взбираюсь на подоконник. Вниз смотреть не хочется. «Над балаганом небо»[335].
Ни в одном из последующих изданий я не найду строчку, в которой говорится о злодейской природе политической гениальности, будет варьироваться вялый парафраз[336]. О цензура, мать соцреализма! Скольких седых волос стоило ему это насилие над собой? Человеку, умевшему говорить «нет».
*
На собеседовании лезем в стычки с Ошаниным, который своим жеребячьим напором и импозантным видом одновременно пугает и смешит. Нас, условно талантливых, руководители будущих семинаров отторговывают друг у друга, как рабов на невольничьем рынке. «Собеседников» интересует все: местожительство, семейное положение, национальность, партийность, участие в общественной жизни, как будто эта галиматья имеет отношение к литературе. Долго думают над моими ответами. Кажется, меня не поделили.
— Сами-то в чей семинар хотели бы попасть? — спрашивает маленький дядечка с острым сердитым лицом.
— А Самойловский есть?
— Нет, — с ехидцей.
— Тогда в любой.
— Идите.
Не успеваю дойти до двери, слышу за спиной: «еще один подарочек».
Ребята тормошат: о чем спрашивают?
— И о движенье князя Ипсиланти.
С тех пор, когда мы хотим отделаться от навязчивых вопросов, кстати и некстати поминаем воинственного грека.
*
Экзамены позади. Цели ясны, задачи определены, эй, товарищ, больше жизни. Семинар достался валентино-сидоровский. Ничего про этого поэта не знаю, наверное, из «возникших», как говорит один мой приятель. Придется узнать.
А вот Самойлова узнавать не надо, он виден наизусть.